Поэт
Здравствуй!
Здравствуй, как Пьерро из гипса,
Пробелевший в неудобной позе века и года!
Я сегодня об мир коленкой ушибся
И потому прихожу сюда.
Я прошел сквозь черные вены шахты,
С бедер реки прыгал в качели валов,
Был там, где траур первой пахоты
Грозил с рукава лугов.
Когда пальцы молний тёрли небес переносицу
И гроза вызернивалась громом арий,
Я вносил высоту в широкополую многоголосицу,
В самую июль я бросал краснощекий январий!
Вместе с землею кашлял лавой
И в века проходил, заглумясь и грубя!
А ты здесь сидел, спокойственно величавый,
Ибо знал, что земля не сбросит тебя.
И сегодня — уставший бездельник труда,
Рождающийся самоубийца и неслух,
Грязный и мутный, как в окнах слюда,
Выцветший, как плюш на креслах, —
Прихожу
К тебе и гляжу
Спроста,
Сквозь сумрак, дрожащий, как молье порханье;
Скажи: из какого свистящего хлыста
Свито твое сиянье?
Бог непроницаемо молчит, и только под сводами черного с золотом протянется, тянется вопрос поэта. Вот долетели звуки, звуки взлетели под самый купол, взвихрились, долетели, зазвучали, запели вверху и замерли, попадали обратно, замерли и умерли. Паузит. Только Бог с любопытством рассматривает, разглядывает, глядывает говорящего.
Поэт
Ну, чего раскорячил руки, как чучело,
Ты, покрывший собою весь мир, словно мох;
Это на тебя ведь вселенная навьючила
Тюк своих вер, мой ленивенький Бог!
И когда я, малая блоха вселенной,
Одна из его поломанных на ухабах столетия спиц,
Заполз посидеть в твой прозор сокровенный,
Приплелся в успение твоих ресниц, —
Ты должен сказать! Ну! Скажи и помилуй!
Тебя ради прошу: глазищами не дави!
Скажи мне, высокий! Скажи, весь милый,
Слово, похожее на шаг последней любви!
Бог опускает руки и потирает их. Открывает, как двери страшного суда, губы, и большая пауза перед первым словом Бога распространяется в воздухе.
Бог
Вы сами поставили меня здесь нелепо,
Так что руки свело и язык мой затек!
Ведь это сиянье подобно крепу,
Который на мой затылок возлег.
Поставили сюда: гляди и стой!
Ходят вблизи и жиреют крики.
Это вы мне сказали: Бог с тобой!
И без нас проживешь как-нибудь, великий.
Выскоблив с мира, как будто ошибку
В единственно правильной четкой строке,
Воткнули одного, ободранной липкой,
И поцелуи, как кляксы, налипли на правой руке.
С тоской улыбается, усмехается. Нервно походит, ходит. Вспоминает детство и родителей, должно быть. Детство, цветы, подвиги и отчизну свою случайную вспоминает. И похаживает нервно.
Бог
Я так постарел, что недаром с жолтым яйцом
Нынче сравнивают меня даже дети.
Я в последний раз говорил с отцом
Уже девятнадцать назад столетий!
Пока зяб я в этой позолоте и просини,
Не слыхав, как падали дни с календаря,
Почти две тысячи раз жолтые слова осени
Зима переводила на белый язык января.
И пока я стоял здесь в хитонной рубашке,
С неизменью улыбки, как седой истукан,
Мне кричали: Проворней, могучий и тяжкий,
Приготовь откровений нам новый капкан!
Я просто-напросто не понимаю
И не знаю,
В сони
Застывший: что на земле теперь?
Я слышу только карк вороний,
Взгромоздившийся чорным на окна и дверь.
Поэт
Всё вокруг — что было вчера и позже.
Всё так же молитва копает небо, как крот.
А когда луна натянет жолтые вожжи,
Людская любовь, как тройка, несет.
Всё так же обтачивается круглый день
Добрыми ангелами в голубой лучезарне;
Только из маленьких ребят-деревень
Выросли города, непослушные парни.
Только к морщинам тобой знаемых рек
Люди прибавили каналов морщины,
Всё так же на двух ногах человек,
Только женщина плачет реже мужчины.
Всё так же шелушится мохрами масс
Земля орущая: зрелищ и хлеба!
Только побольше у вселенских глаз
Синяки испитого неба!
Бог
Замолчи!.. Затихни!.. Жди!..
Сюда бредут
Походкой несмелой;
Такою поступью идут
Дожди
В глухую осень, когда им самим надоело!
Поэт отходит, уходит в темь угла. Как сияние над ним, в угаре свеч и позолоты, поблескивает его выхоленный тщательный пробор и блесткие волосы. Замер одиноко. Выступает отовсюду тишина. Бог быстро принимает обычную позу, поправляет сиянье, обдергивает хитон, с зевотой, зеваючи, руки раскрывает. Входит какая-то старушка в косынке.
Старушка
Три дня занемог! Умрет, должно быть!
А после останется восемь детей!
Пожух и черней,
Как будто копоть.
Пожалей!
Я сама изогнулась, как сгоретая свечка,
Для не меня, для той,
Послушай!
Для той,
Кто носит его колечко,
Спаси моего Ванюшу!
Припадала к карете великого в митре!
Пусть снегом ноги матерей холодны,
Рукавом широким ты слезы вытри
На проплаканных полночью взорах жены!
Семенит к выходу. Высеменилась. Подыбленная тишина расползается в золото и чорное. Бог опять и снова сходится с поэтом посередине. Бог недоуменно как-то разводит руками и жалобливо, безопытно смотрит на поэта.
Бог
Ты слыхал? А я не понял ни слова!
Не знаю, что значит горе жены и невест!
Не успел я жениться, как меня сурово
Вы послали на смерть, как шпиона неба и звезд.
Ну, откуда я знаю ее Ванюшу?
Ну, что я могу?! Посуди ты сам!
Никого не просил. Мне землю и сушу
В дар поднесли. И приходят: Слушай!..
Как от мороза, по моим усам
Забелели саваны самоубийц и венчаний,
И стал я складом счастий и горь,
Дешевой распродажей всех желаний,
Вытверженный миром, как скучная роль!
Поэт
Я знал, что ты, да — и ты, несуразный,
Такой же проклятый, как все и как я.
Словно изболевшийся призрак заразный,
По городу бродит скука моя.
Мне больно!
Но больно!
Невольно
Устали
Мы оба! Твой взгляд как пулей пробитый висок!
Чу! Смотри: красные зайцы прискакали
На поляны моих перетоптанных щек!
Бог
(потягиваясь и мечтательно)
Выпустить отсюда, и шаг мой задвигаю
Утрамбовывать ступней города и нивы,
И, насквозь пропахший славянскою книгою,
Побегу резвиться, как школьник счастливый.
И, уставший слушать «тебе господину»,
Огромный вьюк тепла и мощи,
Что солнце взложило земле на спину,
С восторгом подниму потащить я, тощий!
И всех застрявших в слогах «оттого что»,
И всех заблудившихся в лесах «почему»
Я обрадую, как в глухом захолустье почта,
Потому,
Что всё, как и прежде, пойму.
Я всех научу сквозь замкнутые взоры безвольно
Радоваться солнцу и улыбке детей,
Потому что, ей-Богу, страдать довольно,
Потому что чувствовать не стоит сильней!
И будут
Все и повсюду
Покорно
Работать, любиться и знать, что земля
Только трамплин упругий и черный,
Бросающий душу в иные поля.
Что все здесь пройдет, как проходят минуты,
Что лучший билет
На тот свет —
Изможденная плоть,
Что страдальцев, печалью и мукой раздутых,
Я, как флаги, сумею вверху приколоть!