Выбрать главу
И снова всё, как было встарь: Вернулся хлеб, вернулся псарь, —

которое уже в 1935-м не устроит цензуру.

Дальнейший сюжет прост, как американское кино, — приходит день, когда парень-бандит, под караулив лично ему незнакомого сына «счастливой жены», сражает его ударом ножа, и что с того, что сам гибнет от рук милиции?

И легче ли тебе, сестра, Что и того, убийцу, — тоже Шесть пуль законных спать уложат На снег тюремного двора?

Полонскую, растившую сына и озабоченную его судьбой, такой сюжет занимал и пугал своей реальностью, она отразила, вместе с тем, одну из социальных проблем страны, вышедшей из гражданской войны, — проблему, разрешенную потом жестоко, но без устранения ее корней.

Несколько стихотворений «Упрямого календаря» написаны на литературные темы; например, «Прощальная ода» с ее благодарным возвращением к годам парижской юности:

Кто стар и бессилен и духом нищ, Лишь тот от тебя отречется, Париж, —

с полным осознанием невозвратности беспечной эпохи:

Мы в непраздный вступаем век. К чему лицемерить? Прощай навек…

(Ставшая несбыточной мечта снова повидать Париж не оставляла Полонскую до самой смерти). В «Упрямый календарь» не были включены ежегодные Серапионовские оды, но вошли стихи памяти одного из самых талантливых и любимых ею Серапионов Льва Лунца («А он здесь был милее всех, / Был умный друг, простой дружок»), имя которого будет через двадцать лет заклеймено в ждановском докладе и на много лет напрочь исчезнет со страниц советских изданий; между тем, и в 1920-е честный разговор о Лунце требовал тона и качеств, которые постепенно выветривались из жизни:

Достанем из-под спуда… Усмешку, дерзость, удаль…

Впрочем, и голос новой Полонский пробивался в «Упрямом календаре» в нестареющих строках 1924 года:

Страна казарм, страна хоругвей. Доска, готовая к резьбе… Не те проступят буква к букве. Республика, в твоем гербе.
Но смыв державства завитушки — «Империя! Россия! Рим!», — Мы перепишем имя — «Пушкин» И медь, как память, протравим.

(«Имя»)

Говоря об «Упрямом календаре», обратим внимание и на фактически последнее обращение Полонской к «родовой» теме — не в антифашистском (что приглушенно еще встретится в книге «Времена мужества»), а в национальном смысле. Это стихотворение «Встреча» (1926–1927 гг.), сюжет которого вполне бытовой: утром, по дороге на работу, на бегу, останавливает автора голос старой нищенки, просящей на идиш милостыню. Голос этот вызывает недоумение и вопрос:

— Старуха, как в этой толпе чужих Меня ты узнала, полуслепая? ведь мне не понять бормотаний твоих. Ведь я же такая, как те, они, — Сухая, чужая, чужая.

Вопрос и ответ, сочиненные Полонской, наш, думать, и были содержанием стихотворения:

— Есть, доченька, верные знаки у нас, Нельзя ошибиться никак. У девушек наших печальный глаз, Ленивый и томный шаг.
И смеются они не так, как те, — Открыто в своей простоте, — Но как луна из-за туч блестит, Так горе в улыбке у них сидит.

Характерно, что, когда Полонская вложила листок с этим стихотворением в письмо Илье Эренбургу, он, прочитав его, безусловно и сразу отверг, о чем строго написал ей из Парижа (24 сентября 1927 г.), используя характерный для него эвфемизм: «К халдеям прошу относиться критически и любить их предпочтительно в теории (это и о стихотворении и о палестинской теме)»[75]. Полонская стояла на своем, и в 1935-м это стихотворение включила в книгу «Года» — в последний раз…

Рецензируя «Упрямый календарь», Ин. Оксенов писал: «Полонская и в своем новом сборнике остается верной своим прежним поэтическим традициям — позднего акмеизма с некоторым влиянием Блока и Тихонова. <…> Наиболее глубокие стихи Полонской касаются темы социального возмездия»[76]. Критик «Красной нови» находил в «Упрямом календаре» «две противоречивых тенденции: с одной стороны, стихийное устремление к революции, желание стать ее певцом; с другой — в ряде ее произведений намечается типичный образ деклассированного попутчика, принявшего революцию, но сохранившего в то же время довольно отчетливо проступающие черты богемского анархизма»[77]. Этим анархизмом, по его мнению, особенно заражена была поэма «В петле», где «бандитский акт Пантелеева превращен автором в акт революционного террора»[78]. Однако время еще позволяло видеть, что — в «художественном отношении Полонская — поэт большой выразительной силы и (кроме некоторых “ахматовских” тенденций) поэт чрезвычайно самобытный[79].

Отметим еще одно суждение о книге «Упрямый календарь» — ее достоинства в новую политическую нюху (1935) критику «Литературного Ленинграда» виделись лишь в том, что «Полонская рассталась здесь с мистикой “крови" и “рода”, порвала с поэтикой реакционного примитивизма неоакмеистов. Выходом из нео-акмеистического тупика явился сюжетный стих»[80]. При этом дальше критик сообщал, что сюжетный стих Полонской «никак не отражает решающих конфликтов эпохи»…

О Полонской времени «Упрямою календаря» критик Михаил Беккер, не знавший ее внутренней ситуации, писал, основываясь на се стихах: «У Полонской суровый взор. Эта суровость становится особенно очевидной, когда сравниваешь ее с Верой Инбер. Инбер легко улыбается, когда она смотрит на вас. Полонская смотрит, чуть насупив брови. Инбер легко несется по комнате, мило и забавно рассказывая о пустяках. У Полонской решительная, мужественная походка. Инбер игрива, чуть-чуть кокетлива. Полонская чересчур прямолинейна. Мы не выдумываем, не импровизируем. Эти черты подсказываются лежащей перед нами книгой — “Упрямый календарь”»[81].

8. В тени (1930–1953)

К концу 1920-х с НЭПом было покончено и круто взялись за крестьянство…

По существу, Сталин выполнял программу девой оппозиции, предварительно исключив ее участников из партии и выслав их в глушь. Среди сосланных было немало друзей юности Полонской, в том числе и ее близкая подруга еще парижских лет большевичка Н. Островская. Из ссылки, где она вскоре погибла, Островская написала Лизе о Сталине: «Вы не знаете этого человека, он жесток и неумолим». Тут было чего смертельно испугаться.

Полонская прочно «легла на дно», выбрав малозаметную литературную работу: писала очерки о трудящихся женщинах, переводила революционных поэтов Запада и поэтов национальных республик; иногда приходили стихи (лирическая Муза становилась все более скупой). Впрочем, она всегда предпочитала жизнь вне света юпитеров… 1929 год — слом политических эпох. И Полонская с некоторым удивлением взирала на эту новую жизнь, постепенно прощаясь с романтикой трудного, одновременно страшного и героического времени. Как очеркистка она поначалу ездила по стране, работала в газете; в 1931 году оставила медицину, решив заняться литературой профессионально (что и говорить, это было недальновидно: приближались времена, когда уцелеть врачу бывало куда легче, нежели литератору, да и компромиссы требовались не столь серьезные). Актуальная задача стать советским поэтом требовала от нее немалой «перестройки», усилий и воли, а плоды по временам были совсем незначительны. В начале 1932-го Полонская даже подала заявление в РАПП, который, правда, вскорости распустили[82]. Отметим все же, что печатала она далеко не все, что писала.

вернуться

75

Илья Эренбург. Дай оглянуться… Письма 1908–1930. М., 2004. С. 548.

вернуться

76

Красная газета. Вечерний выпуск (Л.). 1929. 5 января.

вернуться

77

С. Малахов (Красная новь. 1929. № 4. С. 320).

вернуться

78

Там же. С. 231.

вернуться

79

Там же. С. 232.

вернуться

80

М. Гутнер. Цит. соч.

вернуться

81

М. Беккер. Цит. соч. С. 32–33.

вернуться

82

Этот, как кажется, нелепый факт отметил вышедший в 1939-м из заключения и перебравшийся в Германию после оккупации г. Пушкина P.В. Иванов-Разумник в книге «Писательские жизни». Разделив всех писателей СССР на погибших, задушенных и приспособившихся, он отнес Полонскую к этим последним именно в силу означенного заявления. А попутно, не вдаваясь в подробности, обозвал ее «посредственной поэтессой, счет которых ведется дюжинами» (Р. В. Иванов-Разумник. Писательские судьбы. Тюрьмы и ссылки. М. 2000. С. 60). Замечу, что Полонская вспоминала знакомство с Ивановым-Разумником в Вольфиле и его слова, к ней обращенные: «Я знаю ваши стихи. Очень хорошо, что приходят молодые» (Е. Полонская. Города и встречи. С. 359).