И домой придет, опечалится.
И не знает того, что сквозь мокрый снег,
Через талый лед, сквозь огонь и смерть
Пробирается цепь солдатская.
Проберется сын ее невредим,
Пронесет безрассудную голову.
Не возьмет его ни страх, ни смерть.
Крепче смерти тело горячее!
«Если это конец, если мы умрем…»
Если это конец, если мы умрем,
Если гибель постигнет нас, —
Пусть останется людям в века и в века
Несложный этот рассказ.
Как бутылку в море, в крушенья час
Суеверно бросал мореход,
Чтобы весть о погибших на землю дошла
Из пропасти синих вод.
Так моей неумелой водят рукой
Те, что темней меня,
Чтобы повесть об этих горячих годах
Дошла до другого дня.
Казнь
За то, что ждали знаков и чудес
И думали, что кто-нибудь воскрес,
За то, что нас смутил внезапный страх,
За то, что мы рассеялись как прах,
За то, что — маловерны и темны, —
Не ступим за черту обещанной страны,
За то, что мы роптали день за днем, —
Свершится казнь: в пустыне мы умрем.
Фарфоровый сын
Пойду я в магазин Корнилова на Невском,
Куплю себе совсем другого сына.
Не черноглазого, не разлетайку,
Не болтуна, не шалуна такого,
А пастушка в фарфоровом берете
И с маленькой игрушечною флейтой.
Уж он не станет разливать чернила
На рукописи, на мои тетради.
Без позволения не будет никогда искать картинок
Ни в Брюсове, ни в Белом, ни в Петрарке.
Играть в подземную железную дорогу
Под креслом у меня — он верно не захочет.
Когда я доскажу шестую сказку,
Он не потребует: «Теперь еще раз».
Нет, никогда! На письменном столе
Сидеть он будет чинно, тихо, тихо,
Играть один на молчаливой флейте
И, только иногда, негромко спросит: «Мама,
Ты кончила работать? Что, можно целоваться?»
«Еще слова ленивый торг ведут…»
Еще слова ленивый торг ведут,
Закономерно медленны и вязки.
Еще заканчиваем скучный труд
Неотвратимой, тягостной развязки.
Еще живем, как будто бы, одним.
Еще на час с мучительною болью
Дыханьем теплым, может, оживим
Последние и черные уголья.
Но чувствую — перестаем любить.
Перестаем, еще немного рано.
Все кончится. И даже, может быть,
В День Воскресенья Мертвых — я не встану.
«О дети народа моего…»
О дети народа моего,
О мальчики с печальными глазами
И с голосом пронзительно певучим,
Как память об оставленной земле,
Чьи черные сосцы опалены ветрами,
Земле, которая звалась обетованной,
А стала нам утерянной землей.
Ничтожнее ничтожных наше имя,
Презреннее презренных стали вы!
Вы на посмешище и стыд родились!
В стране чужой, суровой и унылой
Вы проживете, бедные пришельцы,
И с сыновьями здешних женщин
Вы не сойдетесь для веселых игр,
Когда убогая весна настанет.
Но будут и другие среди вас:
В них оживет внезапный гнев пророков
И древней скорби безудержный плач.
Века, века заговорят пред ними,
И сердце детское наполнит ужас.
Их опьянит Божественный восторг
И острой болью жалость их пронзит,
И проклянут они, и умилятся
Над обреченным жить и умереть.
И будет горло, как струна тугая,
Напряжено одним желаньем тука,
И лютнею Давида прозвучит
На языке чужом их грустный голос.
Послание к петуху
Рыжий петух, хорошо тебе
Навстречу солнцу кричать кукареку.
Настанут перемены в твоей судьбе:
Будешь когда-нибудь и ты человеком!
Забудешь запах земли дождливой
И вкус червей в навозной куче,
На крепкий весенний гребень свой
Шапку с наушниками нахлобучишь.
Портфель под крылом и дугою грудь…
Не просто петух, а «важная птица»!
И если мы встретимся как-нибудь —
Ты можешь забыть мне поклониться…
О буйных днях семнадцатого года
И в дикую порфиру прежних лет
Державная порфира облачилась.
Баратынский
Не грифелем по аспидной доске,
Не в воздухе винтом аэроплана,
Нет, врезанная в глине и песке
Еще зияет земляная рана.
Но человек, смиренно покорясь
Врагам — морозам, солнцу, ветру, зною, —
Сознанья, наконец, утратил связь,
Стал костью, пылью, порослью лесною.
«Не богохульствуй. День идет к концу…»
Не богохульствуй. День идет к концу.
Останешься одна, не будешь так отважна.
Со страхом темноты одна, лицом к лицу,
Как будто в смертный час, единственный и важный.
А Он пугать тебя и властвовать привык.
Он в шорохах ночных, Он в думах, Он в молчанье…
Чем непонятнее, тем злей Его язык
И страшное тебе пророчит наказанье.