Между тем, какие-то перемены в настроениях Полонской действительно вызревали, порождая торжественность иных ее строк. Не удивительно поэтому, что хорошо чувствовавший Полонскую Илья Эренбург, прочтя «Под каменным дождем» и написав ей 12 июня 1923 года: «Мне понравился ряд стихотворений, особенно о революции (первое, потом насчет “корабля”, с Перуном и др.). Потом с каменным дождем»[43], вместе с тем (и прежде всего!) подчеркнул другое: «Не отдавай еретичества. Без него людям нашей породы (а порода у нас одна) и дня нельзя прожить <…> Мне кажется, что разно, но равно жизнью мы теперь заслужили то право на, по существу, нерадостный смех, которым смеялись инстинктивно еще детьми. Не отказывайся от этого. Слышишь, даже голос мой взволнован от одной этой мысли[44]»… Однако с годами «еретичество» понемногу уходило в тень и у Полонской, и даже у самого Эренбурга…
Теперь о двух других темах (о любви и материнстве) книги «Под каменным дождем». В восьми стихотворениях второго и в пяти — третьего разделов Полонская продолжала темы стихов «Знамений», посему Ин. Оксенов имел основания декларировать: «В историю современной лирики Полонская войдет как одинокий голос древней, косной и жесткой родовой стихии»[45].
В отношении любовной лирики Полонской при обсуждении «Знамений» единодушия критиков еще не наблюдалось. Скажем, Лев Лунц, восторженно принявший ее стихи о современности, в то же время считал, что «лирика Полонской не дается ни в какой мере»[46], имея в виду, надо думать, традиционное представление о лирике. Мариэтта Шагинян, напротив, отмечала у нее «небывалое еще в нашей поэзии интеллектуально-женское самоутверждение: «Е. Полонская разрабатывает серию женских тем (любовь, материнство) с остротой ничем не маскируемого своего ума, что делает ее разработку совершенно оригинальной (см. пленительную колыбельную о кукушонке, потрясающий Sterbstadt и др.)»[47].
С выходом книги «Под каменным дождем» взгляд на любовную лирику Полонской, скорее, установился. Писавший о пафосе силы в ее стихах Давид Выгодский не преминул заметить, что это свойство отнюдь не только стихов на гражданские темы, более того, он утверждал: «Особенно сказывается это свойство на любовных мотивах Полонской, придавая им своеобразие и непохожесть, выделяя их из потока любовных стишков, не прекращающегося в наши дни, как и во всякие другие. Ее любовь упорная, волевая, без томительного элегизма и сентиментального многословия:
Продолжим цитату:
(«Не любишь ты, а я люблю, и тяжек…»)
Любовную лирику Полонской не придет в голову назвать ханжеской, так что в пуританские времена (после 1935-го) на страницах антологий «советской» поэзии немыслимо было бы прочесть ее стихи:
(«Не укротишь меня ни голосом, ни взглядом…»)
Горечи всю дальнейшую жизнь Полонской было предостаточно, это ее не сломило, но поэтическая палитра несколько поблекла…
1920–1925 годы — время чеканных и свободных стихов Полонской; никогда потом она не писала столь раскованно. Это не поэзия нежных полутонов, тонких движений души — другое было время, иначе ощущалась жизнь, иное занимало поэта. Полонская жила и работала в самом эпицентре главных событий своего времени. Она — его пристальный свидетель и хроникер. Но это не сообщало ее стихам тематической узости. Ведь и в Библии — ее любимом чтении — она равно слышала гневные голоса пророков и страстную лирику Песни песней. Отмеченные Эйхенбаумом в стихах Полонской 1920-х годов сильные речевые жесты ощутимы не только, когда она говорит о происходящем за стенами дома… Весомость «общественных стихов» Полонской осознавалась людьми разных политических и художественных устремлений (заметим при этом, что далеко не всё из написанного тогда Полонской было опубликовано — скажем, остались неизвестными стихи, написанные в пору подавления Кронштадтского мятежа). Полонская — летописец великой жути тех лет, и она осознавала это своим долгом:
(«Если это конец, если мы умрем…»)
В юности большевичка-подпольщица, она давно покинула партийные ряды, но к революции и, думаю, к ее первоначальному штабу относилась серьезно. При этом ее отношение к всплескам собственно на родной стихии было свободно от умиления и ортодоксальности.
«Революционное миросозерцание Полонской неглубоко, — нравоучительствовал критик М. Беккер. — Она — поэт настроений, крайне изменчивых в своей капризной игре… Полонская — поэтесса далеко не оформившаяся в идеологическом отношении. И то, что она обращает преимущественное внимание на неорганизованные слои, и то, что ее революционный пафос не обусловлен конкретным показом, и то, что она редко улыбается, говорит о том, что перед нами поэт идеологически неустановившийся». В порядке частичной прижизненной реабилитации Беккер все же признавал: «Полонская глубоко ненавидит старый мир, обрекающий людей на страданья»[49]. Новый мир по части страданий человека уже зарабатывал очки, и с всевозрастающей скоростью…
Авторитет поэзии Елизаветы Полонской в профессиональной среде 1920-х годов сформировался отчетливо. Поэтому неудивительно, например, что когда летом 1923 года Ходасевич из Берлина просил питерских стихов для горьковской «Беседы», где вел отдел поэзии, то среди пяти приглашаемых авторов он назвал и Полонскую[50]. Так же неудивительно, что восемь стихотворений Полонской в 1925 году вошли в знаменитую антологию Ежова и Шамурина «Русская поэзия XX века». Наоборот, в 1930-е годы ярлыки из иных прежних суждений о стихах Полонской звучали уже едва ли не опасно (как, например, титул «выученицы акмеистов»[51] или утверждение критика «Литературного Ленинграда», что в первых книгах Полонская «очень многим обязана психологическим миниатюрам А. Ахматовой»[52]).
Еще в 1922-м К. И. Чуковский отправил Полонской такое, неожиданное для нее, приглашение: «Дорогая Елизавета Григорьевна. Может быть, Вам известно, что в Питере возникает детское издательство “Радуга”[53]. При этом издательстве будет журнал “Носорог”. Журнал будет состоять из двух частей: для крошечных детей и для детей постарше. Я уверен, что Ваши стихи будут истинный клад для обоих отделов. Пришлите их возможно скорее. Они будут немедленно оплачены и даны художникам для иллюстрации. Особенно нужны мне стихи для детей самого старшего возраста, что-нибудь эпическое, какую-нибудь балладу о спасательной лодке, о пожарных, про храбрых авиаторов и проч. Так же хотелось бы поживиться от Вас прозой. Вы, кажется, единственный из нынешних русских поэтов, кто владеет прозаическим стилем. Нет ли у Вас какой-нибудь сказки, или еще лучше повести…»[54]. Так Полонская начала писать для детей, и одна за другой выходили и переиздавались ее «Зайчата», «Гости», «Про пчел и про Мишку медведя» и другие иллюстрированные стихотворные книжки (детские стихи не включены в это избранное), В 1924-м Полонская сообщала Лунцу: «Ребята наши серапионовские все вышли в большой свет… А я стала знаменитой детской писательницей — образец Вам посылаю»[55]. Однако вскоре детскую поэзию она оставила.
47
М. Шагинян. Литературный дневник. Статьи 1921–1923 гг. М.; Пб., 1923. С. 141. Речь идет о стихотворениях «Колыбельная» и «Sterbstadt».
51
Клеймо из книги А. Селивановского «Очерки по истории русской советской поэзии» (М. 1936. С. 340).
53
Издательством «Радуга» (1922–1930) владел Л. М. Клячко; детские книги, которые оно выпускало, отличали высокий литературный и художественный уровень. В 1923 г. «Радуга» выпустила книжку детских стихов Е. Полонской «Зайчата» в оформлении А. Радакова, переиздав ее в 1924 г. с рисунками Ю. Хржановского, и дважды в 1926 г. с рисунками В. Сварога.