Ахнула тишина, раскололась,
наш танк сияет бронированным лоском.
Над рекой Ингулец его орудия голос
раскатывается на тысячи подголосков.
«Сема! — кричу я. —
Я подумал о многом.
За тебя я ручаюсь на огненном поле…»
Мужеству нашему — двигаться с партиен
в ногу!
Юности нашей — вечно жить в комсомоле!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Тетрадь четырнадцатая ВРАГИ
«Да читай ты погромче, не слышу ни слова!
сержусь я. —
Дальше, на обороте…»
Нехода старается, но ребята все снова
загораются гневом.
«Ребята, постойте!»
— «Нет, ты послушай этого вора!
Черным по белому написано на бумаге,
так и ответил на вопрос прокурора:
„Да, я делал посадки в газваген“».
— «А, этот, что работал у Гесса!»
— «Тише, читаю! —
Мне становится жарко. —
„Продолжение Харьковского процесса.
ТАСС. Утреннее заседание, Харьков…“»
Декабрь осыпается снегом,
и ветер в снежки разыгрался с березой.
Как он замахнулся,
как закрутился с разбега,
остановился, предупрежденный угрозой.
Потом он принимается снова
за беготню.
Он играет в пятнашки,
снегом бросил по пути в часового
и мне заглянул за ворот рубашки.
Ему не терпится сделаться бурей,
чтобы устроить карусель снеговую,
но слаб ветерок — немного набедокурив,
свой хвост начинает ловить вкруговую.
После Знаменки наша бригада
продолжает всё вперед продвигаться.
Наши танки у самого Кировограда,
бригада скоро будет Кировоградской.
Сема дошел до родимого места.
Волнуется. И меня беспокоит всё это.
Мне кажется — его онемеченная невеста
будет Семой прощена и согрета.
«Как же это? — говорит он мне часто. —
К ней — мое путешествие начиналось.
С ней мое представленье о счастье,
с нею связана каждая милая малость».
Декабрь сильнее пробирает морозом,
синеют снеговые просторы.
Сумерки ткут покрывала березам,
водители прогревают моторы…
«Прокурор: „С чем из школьного класса
вышли вы в жизнь? Расскажите-ка вкратце“.
Ганс Риц: „Нас учили: как низшая раса,
русские нами могут уничтожаться…“»
— «Вот как! Слышите!» —
останавливается водитель.
Гневный шум по кругу разросся.
«Вот вам наука фашизма, глядите…»
— «Нам бы прислали его для допроса!»
— «Чтение продолжаю! Молчите!»
Фашист, познавший ученье о расе,
почему же твой школьный учитель
не сказал тебе, что я не согласен?!
Ганс Риц,
почему ты за партой в хохшуле
не узнал предварительно о нашей науке?
Ты думал, что у меня
пуховые пули?
Или — что слабее твоих мои руки?
Когда ты впервые крикнул: «Хайль Гитлер!»
и узнал, что ты — сверхчеловек,
в тридцать третьем,
я мелкокалиберку рукавом своим вытер
и притаился в пионерском секрете.
Мне тоже было тринадцать,
когда ты
шел по Шербургу на фашистском параде,
а я
«Смерть фашизму!»
носил на плакате,
когда шумел Первомай в Сталинграде.
Когда возглавлял ты «Суд чести» —
суд над честью и совестью репетировал в школе,
неужели не знал ты,
что с политграмотой вместе
я оружие изучил в комсомоле?!
Меня учили быть достойною сменой
труда и свободы. Культурой гордиться.
Тебя учили: ты — владыка вселенной,
чтобы взламывал ты чужие границы.
Меня в университете учили,
как надо работать для торжества человека,
тебя — рассчитывать на километры и мили
свои шаги по пожарищам века.
Мать тебя проводила не близко,
только чтобы мою ты сделал рабыней.
И любимая твоя погнала тебя с визгом,
чтобы я не увиделся
со своею любимой.
Ганц Риц,
ведь они же плакали, дети.
«Мы к дяде поедем!» — ты придумал им сказку,
а сам расстреливал их на рассвете.
Они умирали, отразив тебя в глазках.
Ганц Риц, ты забыл в ту минуту,
что и я взял оружие опытными руками.
И мы сошлись, поворачиваясь круто, —
ты и я,
вы и мы.
Так мы стали врагами.