Танк грохочет вдоль переломанных улиц,
и тишина отпрыгивает к заборам.
«Сема, мы еще не вернулись!»
— «Не вернулись и вернемся не скоро».
— «Сема! — кричу я. — Не прощу себе сроду
за всё, что о Любе…
Называл тебя тряпкой.
Она научила нас верить народу…»
Сема склоняется над боеукладкой.
В парке закипает работа,
пока еще слышны выстрелы где-то,
в бригаду вызывают кого-то,
кто-то песню запевает про Лизавету.
Сема отправился к Любиной маме,
мы «тридцатьчетверку» заправили нашу
и обедаем — я, радист и механик.
Дождик накрапывает нам в кашу.
Девушки, улыбаясь несмело,
идти стесняются в изношенных платьях,
друг друга подбадривают:
«Подумаешь, дело!
Не засмеют нас, понимают же. Братья!»
Потом они подходят поближе,
умытые дорогими слезами.
Я гляжу в котелок — и ничего не вижу.
Дождь ли это застилает глаза мне?
К губе подбегает горячая россыпь,
языком ее — солоноватая жидкость.
Читают девушки: «Комсомолец Матросов».
Просят нас: «Кто это, расскажите!»
Истребители пролетают над нами.
«Русские!» — крикнули девушки и запрокинули
лица.
Радист спросил: «Вы не русские сами?»
Стало слышно, как весна шевелится.
«Наши! Выражайтесь яснее.
Наши, слышите, это наши летят-то…»
— «Наши!» — девушки шепчут, краснея.
«Наши!..» — повторяют девчата.
Город обдут январем необычным,
окна сияют теплынью досрочной,
и смех мешается с говором птичьим,
с грохотом трубы водосточной.
Коля, радист наш, отбросил окурок.
«За Уралом нам придется жениться!»
— «Почему так?»
— «А что же, — отвечает он хмуро, —
тут каждая нагляделась на фрица».
— «Брось наговаривать на девушек, Коля», —
обрезал механик.
«Что, неверно, Нехода?»
— «Что же они, не советские, что ли?»
— «Дело не в этом, а привыкли. Три года!»
— «Привыкли? А тогда почему же
они из Германии под пулями убегают?
Ничего не страшило их: ни голод, ни стужа!
Кто листовки тут издавал к Первомаю?
Не их ли фашисты водили под стражей?
Хлеб несли они партизанским отрядам,
в старье наряжались, и мазались сажей,
и горбились, чтоб не понравиться гадам…
Фашизм на них обрушился втрое,
тоску по свободе
они испытали всем сердцем.
Мы на танке —
нас возводят в герои,
а они,
безоружные,
не поддались иноземцам!
Мы перед ними должны извиниться.
Они страдали не меньше любого солдата.
А то, что они оказались в лапах у фрица, —
в этом, друг мой, мы с тобой виноваты».
«Так, так, — думаю я, — вот так лупит!
Бьет по радисту, а по мне попадает.
Это я ведь тогда разуверился в Любе,
и не Семку,
а народ свой обидел тогда я».
И опять прислушиваюсь к Исходе:
«Не смеем людей мы по предателям мерить!
Не смеем плохо думать о нашем народе!
Нашим девушкам мы не смеем не верить!»
Оправдывается радист:
«Я ведь тоже,
сам знаешь, не последний в сраженье».
— «Ну, это каждый обязательно должен.
Это ведь долг твой, а не одолженье».
— «Есть такие, — продолжает механик,—
в хату прет не спросясь, гордо ноги расставит,
за стол еще залезает нахально,
а не то — так кричит:
„Немца вам не хватает!“
Мы, ребята, судить этих будем,
за оскорбленье народа —
получайте по шее!
Мы идем не за помощью,
а помочь нашим людям,
чтоб утешить, а не искать утешений!..
Нет, не прав ты, Коля, не так ли?
Наши девушки! Ими надо гордиться,
это тебя они в страдании ожидали,
ты обязан в ноги им поклониться!»
«Так, так, — думаю я, — это дело!
Верно, парторг, это верно, Нехода».
А радист оправдывается несмело:
«Я ведь так,
есть такая разговорная мода…»
— «Это верно, — говорю я, — так что же,
понятно, радист? Где же будешь жениться?»
Он смеется: «Где найду помоложе!»
— «А Нехода?»
— «Дай домой возвратиться!»
— «А ты?» —
мне сердце второпях зашептало
и высказывает от удара к удару
то, что мечтой моей и волнением стало.
А память мне рисует Тамару.
«А я, — говорю, — я еще выбираю.»
— «Рассказывай, командир, ну, чего там!..»
— «Приказано выйти к переднему краю.
Вот дорога. Тут стрелковая рота.
Пулеметы не дают продвигаться.
Проутюжить — и вернуться к больнице,
а мне доложите в десять пятнадцать».
— «Есть!»
— «Идите!..»
— «Собирайтесь жениться!..»