5
«Смотрите, —
прервал мои думы радист,—
на виденье похоже…»
— «Это что там такое?»
Мы привстали и смотрим,
и немец встревожился тоже,
вновь лишился покоя.
У домов показались четыре фигурки, и кружат,
и руками нам машут.
Мы ответили тем же,
а сами — поближе оружье:
немцы там или наши?
Вот фигурки на нас прямо полем идут торопливо.
«Это женщины!»
— «Что ты!»
— «Видишь — в платьях».
— «Ну да, это вижу, вот диво».
— «Трюк немецкой пехоты!»
— «Да, а где куровод?»
Оглянулись мы все — немца нету,
метров двести
отбежал он от нас в направленье к кювету,
что уходит к поместью.
«Стой! Назад!»
Он застыл, повернулся и снова
к нам, назад, потихоньку.
«Дорогие!» —
услышал я русское слово
и увидел девчонку.
«Вы откуда? — спросил командир.—
Вы откуда?»
Я стою озадачен.
А девчата на нас налетели, как светлое чудо,
со смехом и плачем.
Тут и немец в поклоне склонился, как будто из жести,
но глазами грозя им.
«Ну, чего испугались?
Это Фриц, куровод из поместья».
— «Наш хозяин…»
— «Хозяин?!»
6
Немец в землю глаза устремил,
и сидит он, горюя.
«Этот немец ученый,
у него лист похвальный за кур,
культурный он куровод!» —
говорю я.
Смех в глазах у девчонок.
«Это Лена умеет,
не его, не его эти куры,
всё чужими руками,
он ученый
на то, чтобы с палкой…
Культурный,
чтобы с палкой над нами!»
— «Вот как!
Грамоту дай, — говорит командир, — ты бездельник,
без обмана — ни шагу.
Ты людей прикарманил,
не только что кур и индеек.
Отдавай-ка бумагу!»
— «Ты ворованный труд на выставку выставил даже?
Это, Фриц, не годится…»
— «Вот у Лены
отец был участником выставки,
пусть она скажет —
сам растил он пшеницу!»
— «Лена, знаете, мы ведь тоже участники сами,
вот спроси командира,
в павильоне садов можно видеть подбитого нами
„королевского тигра“!»
Я на Лену смотрю
и опять вспоминаю то утро,
и Орел, и тот случай,
и опять,
как тогда,
из-за той занавески как будто
слышу голос певучий.
«Как попала сюда?
Где отец?
Как вы жили?
Расскажите нам, Лена…»
— «Жили?
Немцам всё про отца полицаи тогда доложили,
услужили мгновенно.
Вызывали его, приходили к нему —
не пошел бы,
отвечаем, что хворый.
Зиму всю пролежал так в раздумье тяжелом.
В марте —
кинулись сворой.
Обещали, грозили,
а мы — притаились, не дышим.
„Что ж, берите, в плену я, —
вдруг сказал им отец.—
Не могу не работать!“ — и вышел,
и провел посевную».
— «Значит, сдался старик!»
— «Я знакомым в глаза не глядела.
Отвернулись и люди.
А отец всё кричал:
„Не могу,
не могу я без дела,
кто работу осудит!“
Запахал и засеял,
с утра и до ночи работал,
нас гонял на участки,
полицаев и тех доводил до соленого пота.
Мать старела в несчастье.
Я смотреть не могу на людей,
стыд глаза застилает.
Показаться нельзя нам.
Мать к сестренке
в другую деревню тогда увела я,
а сама — к партизанам.
А весна, как назло, в том году зеленела над миром,
буйно ринулись всходы.
В лес пришел к нам отец неожиданно
и сказал командиру:
„Вот, на суд я, к народу“.
Только наш командир улыбался:
„Осудим под осень…“
Говорили ребята:
„Опыт, что ли, отец твой задумал с посевом и просит
поглядеть результаты“.
А посевы росли.
Крепли стебли.
И в пору налива
слух идет по району:
поднялась, поросла над землей небывалая нива —
в листьях вся и в бутонах.
Немцы силы сгоняли, людей и коней к косовице,
только стой, погоди-ка: в поле — ни колоска, ни овса, ни пшеницы —
молочай, повилика.
Всё трава застелила. Пропал урожай.
Угрожая,
немцы бросились в села.
Первый раз,
не дождавшись совсем урожая,
был народ наш веселый.
А отец всё ходил по отряду, вздыхал виновато,
повторяя при этом:
„Я не мог без работы,
посеял для них,
но земля-то
не родит дармоедам!..“»
— «Слышишь, немец, земля не родит дармоедам! —
кричу я. —
В отделенья и роты
в сорок первом не ты ли, добычу почуяв,
свел цыплят желторотых?
Не хотел ты работать,
труд задумал отнять у народов,
где войной, где обманом.
Это из-за тебя хлеб не сеял три года
Тимофей Емельянов!..»