Почтителен и строг во вдумчивых расспросах —
О тружениках нив, идущих впереди,
О волжских яблоках, о киевских колхозах,
Он завершает речь строфою Саади:
«Будь волос шелковинкой или еще слабей,—
Когда сплетен с другими, он крепче всех цепей».
И он волнуется. И речь, исполнясь лада,
В двустишья вкована, им отдана во власть,
Она колышется, звенит, как лоно сада,
Когда плодам его пришла пора упасть.
Мы вслушиваемся, как в слове дышит страсть,
И в слове том — плода созревшего услада.
Он говорит, и мы стремимся всё сберечь,
Весь медью кованный раскат речитатива,—
В колхозный сад вошла спокойно, горделиво
Титана Фирдуси взволнованная речь.
Стих Тусского певца чеканкою украшен,
Раздумий Саади живой и мудрый лад,
Мотив Гафиза строен и изящен,—
Стихи, как добрый гость, вошли в колхозный сад.
Как вздох, как теплота, как трепетанье тела,
Как мысль, они росли в могучем старике.
И почва древняя цветами шелестела
И, как карнай, звучала вдалеке.
Сквозь речь колхозника соединяясь с краем,
На сотнях языков рождалась песня вновь,
Где строфам Пушкина, Гафизовым рубайям,
Шевченковым словам достойно мы слагаем
Навеки данные нам братство и любовь.
2
ТАНЦОВЩИЦА
Тамаре Ханум
Говорит Тамара Ханум:
«Сверкнула золотом шелков тугая пена,
И руки вскинулись, как языки огня,
И вновь, затрепетав, сникают постепенно,
И бубен дробно бьет, во мне самой звеня.
Я слышу ритм времен, — и женщина Египта
Проходит в лунной мгле моих ресниц густых,
И мой цветной наряд подобен манускрипту,
Где арабесками Гафиза вьется стих.
Бой бубна, словно клич далекий хорезмийца,
Смолкает медленно. Им до краев полна,
Я жду. И длинных труб звучание томится,
Как ветер пред грозой, как сонная волна.
В лесу звучаний тех, укрыта труб стволами,
Я вею и кружу цветочной бахромой.
Упасть, и прянуть вверх, и взвихриться, как
пламя,—
О повесть женщины! Садр
[35]несказанный мой!
Я весь заветный мир и все уловки знаю
Немых, нерадостных праматерей моих.
Ведь и для них ревел когда-то зев карная,
[36]
Ведь бубен плясовой метался и для них.
Они живут во мне тревожно и послушно,
Они хитры еще и всё ж побеждены.
Они идут ко мне из Согдианы душной,
Из глиняной Хивы, из влажной Ферганы.
Всё мастерство свое, всю творческую зрелость
Я в танец воплощу и плотью воспою
Счастливую любовь, работу, честь и смелость —
Рост человеческий в моем родном краю.
Звук триумфального высокого карная
Венчает танец мой — живи, расти, спеши!
Так я, танцовщица, о счастье возглашаю:
„О, повесть женщины! Песнь молодой души!“»
3
ГРОБНИЦА ТИМУРА
Крушил он мир, сметал народы,
Жег города и степь топтал,
Гнал он орду свою в походы
По вечным льдам кавказских скал.
К нему за барышом и лаской
Шли мутью вспененной реки
Купцы Ирана и Дамаска
И Генуи ростовщики.
Ветра пустынь над ним летели,
Вился он призраком кривым,
И — многорукий идол Дели
Во прах повергся перед ним.
Из глаза идола руками
Хан вырвал лучший диамант,
Швырнул в мешок и взял тот камень
В свой рыжегорбый Самарканд.
Пускай в сокровищницах скрыты
Подарки всех племен и стран,
Но лишь один кусок нефрита
Чтил, как свою святыню, хан.
Быть может, в черных рвах Турана
Иль в оползнях китайских гор
Нашли рабы в подарок хану
Зеленый камень — дивозор.
Бесплотный лунный отблеск стынет,
Глубины моря мреют в нем.
Мертвящий холод в сердце хлынет,
Лишь взглянешь в каменный излом.
Сквозь эту муть мертвеют дали
Бесследных войн, глухих смертей.
А хан обрел в его кристалле
Последний тщетный свой трофей.
И приказал он тот гнетущий
Зеленый камень забытья
Вбить над могилою грядущей,
Как бы печать небытия.
Всё кончилось — все смуты мира,
Весь ненасытный жар души.
Одна лишь прихоть Гур-Эмира
Торчит в кладбищенской глуши.
Зеленоватый, плоскоребрый —
Вот знак для будущих веков,
Исчерчен грамотой недоброй,
Словами древних языков.
И только в книге желтошкурой,
Меж ярких сказок без конца.
Найдешь ты повесть про Тимура,
Про век Железного Хромца.
Итак, не он, владыка-воин,
Принесший миру гнев и меч,
Бессмертья большего достоин,
Но этой древней книги речь.
Он — это смерть глухонемая.
В солончаках истерся след,
Где разрушитель шел, хромая,
Дорогой гибели и бед;
Где шел, хромая, тот лунатик
В бесплодных снах бесследных дел,
Чтоб орды слать и дальше гнать их,
Прорваться сквозь любой предел.
И торные дороги мира
В один тупик уперлись все,
Склеп развалился Гур-Эмира,
Упали башни медресе.
Истлев под толстым слоем пыли
Меж плит, развалин и лачуг,
Чернеет призрак черной были —
Хромца Железного бунчук.
И, как крыло зловещей птицы,
Как смерти хищная рука,
Вися над плесенью гробницы,
Гниют лохмотья бунчука.
На купол этой башни хмурой,
На всё, что гулко и мертво,
Ложится тенью Ленгтимура
[37]
Тень злого знамени того.
Пускай под этой тенью ляжет
Кичливый самодержец тот,
Которому навек откажет
В бессмертной памяти народ.
42. МАЛЬЧИК ИЗ ЧУФУТ-КАЛЕ [38]
И взгорье и солнце. Пустынность немая.
И мечется пыль желтоватой струей,
И дали, от пыли бледнея и тая,
Бескрасочно льются над сонной землей.
Растаяли краски, дороги и грани
В сухом колыханье гнетущего дня,
В полдневном изморе, в тяжелом тумане,
Который плывет, наполняя меня.
Внезапно сквозь желтое облако пыли
Возник неподвижно огромный утес,
Как сгусток тумана, как мрак в изобилье,
Где серое небо с землею слилось.
Он, как наковальня, возник из тумана
С тяжелою цепью, прибитой к нему.
Ту цепь создавала рука великана,
Теперь же она не нужна никому.
Унылая кузница денежной славы,
Оплот лихоимства, невольничий страх,
Твердыня погибшего града-державы,
Где правил купцов и рабов патриарх!
Пещеры, прорезав унылый песчаник,
Где некогда было людское жилье,
Зияли, как трубы. И башни трехгранник
Торчал над пещерами, словно копье.
Пал город, как витязь, людьми позабытый,
Сломил его голод, сглодала чума.
Разбились заслоны. Распались граниты.
Разрушились стены. Исчезли дома.
Остатки защитников, скудные верой,
В безвестность ушли. Как последний боец
Поднялся над древней стеной желто-серой
Крутящейся пыли неверный столбец.
Он взвился и вдруг безнадежно поникнул,
И то был конец. Тишина на стене.
Вот глыба свалилась, вот камешек скрипнул,
И эхо, как птица, летит в тишине…
И только на улицах в каменных плитах,
Пробитые много столетий назад,
Остались следы пешеходов забытых,
Когорт, колесниц, караванов и стад.
Немые следы поколений далеких
Вспахали шершавый зернистый гранит —
Ободья высоких колес крутобоких,
Стальные подковы арабских копыт,
Размашистый шаг молодого верблюда,
Короткие стуки копытцев осла,
Толпа, что по свету скиталась повсюду
И пыль отовсюду с собой принесла;
Голодных рабов истомленные ноги,
Побитые тернием русских степей,
Где греков, монголов и готов дороги
Лежали, чернее ременных плетей.
Сапог моряка, повидавший полсвета,
Башмак торгаша, поднимающий пыль,
Сандальи философа и правоведа,
Обернутый шерстью калеки костыль —
Все тут они вместе стучали, звенели,
Влеклись друг за другом, спешили, неслись,
Ползли на ступени, пороги, панели,
На площади рынков и к крепости ввысь,
Топтались на месте, бежали тревожно,
Смыкаясь в ряды, выступали в поход,
И след их поныне заметить возможно
На старых дорогах и возле ворот.
Подземные тюрьмы, пропахшие тленом,
Омылись дождями. Купеческий склад,
Устроенный тайно в подвале подземном,
Лишь мохом теперь да ужами богат.
И лишь полукружье надвратного свода,
Взлетев высоко, золотится вдали
Да плесенью тянет из мертвого входа.
Покой. Тишина. Усыханье земли.
И вдруг чей-то голос. Задорно и тонко,
Смакуя заученных слов перелив,
Выводит он с милым усердьем ребенка
Повсюду знакомый военный мотив.
И кто-то, видать, босоногий, бывалый,
Бежит по ступеням и топчет траву.
Вот он появился. «Откуда ты, малый?»
— «Откуда? Из школы. А здесь я живу».
Он волосом рыж, и веснушек довольно.
Как солнечный зайчик улыбка лица.
Мешочек для книжек и мелочи школьной.
«Я сторожа сын. Это — служба отца».
И мальчик рукою хозяйственно машет
На город-державу, на выступ горы.
Вот, дескать, хозяйство неважное наше,
Попробуй-ка место найти для игры!