Исследователи, кстати, сближали эту поэму с известным стихотворением Э. Верхарна «Число» — и небезосновательно: в обоих случаях, действительно, образ Числа предстает огромным историко-культурологическим символом, различным, естественно, по смыслу у каждого из поэтов.
Потом была у М. Бажана обостренно аналитическая «Трилогия страстей» (1933), не без некоторой даже натуралистичности анатомирующая «старые», недобрые и больные человеческие чувства («И так же из ямы, из бездны, встает пещерное чувство — страх»), на смену которым приходит рожденная в трудной борьбе радость — «зерно будущего», первый его гонец. Завершила поисковый и полемический цикл М. Бажана поэма «И солнце такое прозрачное» («Садовник»), уже исполненная мажорных тонов, передающих полнокровное гуманистическое мироощущение человека социализма (социализма, впрочем, не столько сущего, сколько чаемого, «предвидимого»). Эту поэму Н. Заболоцкий считал одним из лучших образцов советской философской лирики.
Переходя от одной сложной темы к другой, вкладывая в них напряжение ищущей мысли и немалую личную страсть, решая важные и для самого себя этические, мировоззренческие проблемы, поэт в эти годы проделал, по существу, огромную работу ума и души. В ней, испытывая радость обретений, и горечь утрат, и волнующие чувства вторжения в новые сферы поэтического, автор разрешал и собственные творческие противоречия, выход из которых он усматривал в постоянном движении и обновлении: «Так цепь руби скорей и рвись вперед с причала! Ведь не в чернильницах фрегат твой ищет шквалов…» («Ночной рейс», 1928).
В своем развитии М. Бажан, казалось бы, напрасно оставлял некоторые, уже завоеванные, художественные рубежи. Скажем, эту блистательную экспрессию реалистического вещного образа: «Масивні коні, п’яні коні мотуззя рвали, пруги шлей, тягли в проклятім перегоні тупі потвори батарей» («Слово о полку»). [15]Или этот горьковато-ироничный, музыкально-изысканный стилистический «урбанизм»: «Із чорного стебла баска сівба важких басів і флейти метушня баска на рині голосів. І око юрб проколоте на шпагах тисяч ламп. Крутись, прокляте коло те! Такт! Темп!» («Элегия аттракционов» [16]). Не очень легко было читателю после этого свыкаться со стихами, к примеру, из «Числа» — о том, как «бессменное коловращенье циклов само свергает грань, к какой оно привыкло…» Что тут сказать? Своими философскими и историко-культурными поэмами М. Бажан вторгался в те поэтические края, куда не так уж часто ступала нога других мастеров советской поэзии. Его образная мысль заглянула в очень сложные сферы исторической психологии, идейных борений, интеллектуальных построений — и опыт, приобретенный им (вместе с П. Тычиной, автором поэмы «Сковорода», некоторыми другими поэтами), отзовется в украинской поэзии лишь позже, в 60-е годы, в творчестве И. Драча, Д. Павлычко, Б. Олейника, Л. Костенко.
Да, были здесь и слишком однозначные решения некоторых проблем культуры и эстетики, и парадоксальный патетический жар иных рационалистических построений — в «Числе», в «Трилогии страстей», и склонность к излишней деформации образа. И в то же время, не закрывая глаз на это, можно с уверенностью присоединиться к выводу современной исследовательницы, которая ставит в большую заслугу М. Бажану именно развернутую в его поэмах 1929–1934 годов «беспрецедентную в истории украинской советской поэзии дискуссию с моральными двойниками — призрачными образами буржуазного мира — в честь прогресса и социализма». И даже к ее словам о том, что по силе страсти, настойчивости и творческой инициативы, с которыми автор «Строений» и «Смерти Гамлета» вел этот идеологический бой, его «можно назвать одним из самых смелых советских поэтов». [17]
Микола Бажан — поэт четко выраженного эпического и эпико-драматического склада (относительно последнего — вспомним «драмы идей» в только что рассмотренных поэмах). Эпическое зерно хорошо заметно и в его «изображающих», повествующих, нередко фабульных лирических стихах, и особенно ясно оно проступает в поэмах. Жанр поэмы наряду со своеобразно разработанным стихотворным рассказом (в молодости — балладой) на протяжении всей жизни оставался его привычной и излюбленной формой. Разговор о большой поэме, с которой после «Садовника» (1934) начинался, по существу, новый этап творческого развития поэта, дает удобную возможность рассмотреть в определенном единстве и последующие произведения в этом жанре — некоторые из них, по общему признанию, стали заметными достижениями всей советской поэзии.
Это относится, прежде всего, к написанной в 1935–1937 годах поэме «Бессмертие», в подзаголовке которой значилось: «Три повести о товарище Кирове». В отличие от большей части предшествующих поэм это произведение сюжетное и в определенном смысле монументальное; на более или менее прочном сюжетном фундаменте будут выстроены и последующие поэмы автора.
В «Бессмертии» поэт ставил перед собой значительную для литературы своего времени задачу.
Воспев еще в ранних балладах мужественного и цельного человека — бойца революции и спустя годы подтвердив лирически, что «успела возмужать работы, радости и наступленья рать, разведчики, герои, жизнеборцы» («Садовник»), М. Бажан впервые в полный рост изобразил коммуниста — представителя ленинской гвардии. О С. М. Кирове после его гибели было написано много — разного и по глубине и качеству; М. Бажан, можно думать, писал о нем «по мандату сердца», его привлекал этот образ большевика, сочетавший в себе черты пролетария, интеллигента и профессионального революционера, человека ярко талантливого — из тех, которые «умели жить», говоря словами из уже цитировавшейся поэмы.
Замысел и материал поэмы требовали от автора строгой правдивости, безупречной достоверности в изображении исторических обстоятельств, атмосферы времени, биографических фактов — эстетика эпохи, во всяком случае, не допускала в подобных темах смелого домысла и слишком субъективного в и дения действительности. Для Бажана это означало потребность в серьезной переориентации своей художественной системы на жизнеподобный и «проясненный» в своих образных средствах реализм, основанный, прежде всего, на последовательном во времени повествовании и четком, детализированном раскрытии характера героя. В чем-то ограничив себя, не избежав отдельных потерь, автор главного из взыскуемого достиг — было создано интересное, значительное произведение (естественно, в рамках возможностей того возвышенно-монументального стиля, которого требовала от сочинения на такую тему тогдашняя критика).
Обратим внимание на то, что «Бессмертие» — не одна, а «три повести» о Кирове, и они не равноценны. Третья (и самая поздняя по времени написания) — «День» — в немалой мере обескровлена иллюстративностью, заботой о дотошном изображении широкого круга «деловых забот» героя (сам М. Бажан находил в ней описательную «статуарность»). Выпукло очерчен образ молодого Кирова, участника революционной борьбы против царизма, в повести «Знамя», ставшей добротнейшим образцом упомянутого конкретного и «прямого» реализма в поэзии 30-х годов. А вот во второй повести — «Ночь перед боем» (написанной раньше других и, возможно, в качестве самостоятельного произведения) — реализм, так сказать, цветной, окрашенный в горячие романтические тона, потому-то и глава получилась самой бажановской и самой впечатляющей поэтически. Здесь — Киров, показанный в момент высокого духовного взлета, Киров — мыслитель и, если хотите, романтик революции, остающийся в то же время человеком кипучей большевистской практики, перед решающим боем уже заглядывающим в созидательное «завтра». Как вырос, обогатился духовно у автора «Бессмертия» образ нового человека, положительного героя современности! По близкому идейно-эстетическому соседству вспоминаются виднейшие произведения тех лет о людях ленинской партии — кинотрилогия о Максиме Г. Козинцева и Л. Трауберга, «Последний из Удэге» А. Фадеева, «Кремлевские куранты» Н. Погодина.
Художественный лад лучших страниц этой поэмы и сейчас вызывает почтительное к себе отношение. Здесь — и четкая «суриковская» живопись «Знамени» с множеством зримых и слышимых, всегда характеристических деталей. И «густое политональное письмо» «Ночи перед боем», где такая же ощутимость предметных описаний (знаменитое: «Решительно подняты плечи, играют широкие мышцы, скрипит порыжелая сумка с походным, привычным добром») сочетается с щедрой романтической колористикой пейзажного фона («Аркады оранжевой меди, пласты первозданной лазури, сквозь облачные колоннады — багрянец далеких зарниц»), И проникнутая патетикой историческая символика, вырастающая из той же пейзажной картины заката: «Империи грузное солнце навеки склонилось ниц», «Как ханский бунчуконосец, солнце склонилось ниц». Все это в «Бессмертии» — как сама молодость нового, удивительно мощного исторического мышления, выработанного такой же молодой поэзией, всей литературой социалистического реализма, осознанного теперь как основной метод советского искусства.
Идейную нацеленность двух небольших последующих поэм М. Бажана — «Отцы и сыновья» (1938) и «Мать» (1938) — можно охарактеризовать заключительными строками первой из них: «Так пусть посмеет враг грозить моей отчизне, где есть такой народ — отцы и сыновья!» «Красногвардейская» героика членов семьи луганского рабочего Петра Цупова и подвиг молодого советского воина, погибшего в бою на озере Хасан, — все это, пусть довольно эскизно изображенное, служило делу духовной мобилизации народа на подготовку к обороне страны — ведь «в воздухе пахло грозой», как пелось в популярной тогда песне.
Когда военная гроза разразилась, М. Бажан встретил ее во всеоружии как гражданин и поэт. В 1942 году была напечатана его историческая поэма «Даниил Галицкий», работу над которой автор начал еще в мирное время. Уроки далекого прошлого оказались как нельзя более современными и актуальными. Западноукраинский князь Даниил Галицкий, разгромивший в 1232 году хищных рыцарей Ливонского ордена, стал в ряд великих предков — от Александра Невского и Дмитрия Донского до Суворова и Кутузова, Чапаева и Щорса, чьи имена воодушевляли советских воинов в борьбе против гитлеровских захватчиков.