Выбрать главу

Наиболее частые жанрово-тематические разновидности его поэзии — лирико-философская медитация (большей частью с какой-нибудь конкретной «фактической» или пейзажной основой), стихотворная, различным общественным событиям посвященная публицистика и довольно своеобразные поэтические новеллы или рассказы — лироэпические произведения, так сказать, малого и среднего по размерам калибров (особую склонность поэт проявил к ним в последние десятилетия).

Тяготение М. Бажана к группировке стихотворений в циклы, в определенные содержательные массивы можно проследить почти во всех его книгах, начиная со «Строений». Связь между архитектоническими «единицами» цикла создается у него не только единством темы и материала: цикл для автора — некая, причем излюбленная, форма, благодаря которой он может додумать и осветить со всех сторон главную идею, организующую поэтический замысел. Для автора существенны внутреннее развитие темы, фактор подтекстового взаимодополнения мотивов, и недаром такие циклы, как, скажем, «Киевские этюды» или «Мицкевич в Одессе», можно назвать своеобразными фрагментарными поэмами, поэмами без соединительных фабульных звеньев. Как хороший зодчий, поэт любит расчленять и вместе с тем приводить к сложному структурному единству объемную «массу» своего событийного и психологического материала, чтоб «грань прикипела к грани», согласно его же словам из стихотворения «Строитель». Конечно, это лишь идеал, к которому автор иной раз приближается, а иной — и нет…

Публицистическими стихами М. Бажан начинал, и одно из самых сильных юношеских произведений такого рода до сих пор продолжает открывать книги его «Избранного». Это — посвященное В. И. Ленину стихотворение «21 января», написанное в скорбные январские дни 1924 года:

Нет! Он жив, Он не умер, не умер! Он в городе, он в селе! В мильонах людей, в их порыве, их думе Идет Ильич по земле.

Стихотворения такого же прямого публицистического звучания и назначения занимают довольно видное место во всем творчестве украинского советского поэта. Часть из них, выполнив свою призывную, мобилизующую работу, пополнила, так сказать, музейные фонды истории нашей поэзии. Некоторые стихи, особенно из тех, что создавались в 30–40-е годы, были слишком отягощены риторикой, полной торжественных архаизмов — едва ли не в духе ломоносовско-державинской оды, — и вряд ли самому автору доставляли радость позднейшие воспоминания о них. Но и сегодня с волнением перечитываются строки незабываемой «Клятвы» 1941 года — афористически крылатого, насыщенного огромным чувством призыва и девиза, четко выражавшего несгибаемую волю советского народа к победе над врагом. Доподлинные «железные тоны» войны звучат в «Ветре с Востока», «Нашем танке», «Твоем сыне» и других стихах грозных боевых лет. А несколько позже поэт блеснул мастерством памфлетного стиха в «Наброске портрета», посвященном одному из самых рьяных герольдов «холодной войны» У. Черчиллю. Увлекавшие молодого М. Бажана резкость и прямота стиха Маяковского, его сатирическая приперченность не остались чужими для стихотворной публицистики украинского поэта.

А его собственно лирическая медитативная и лироэпическая (уже упомянутых небольших калибров) поэзия лучше всего прослеживается по циклам, которые создавались поэтом на протяжении свыше пяти десятилетий.

Предвоенные грузинский и узбекистанский циклы дышат взволнованностью первых встреч — многие наши поэты впервые, по существу, познавали тогда «чувство семьи единой», знакомясь с землями, жизнью, культурой братских народов страны. Впрочем, деклараций на эту тему здесь мало. Стихи М. Бажана раздумчивы, мысль поэта занимает связь современности с опытом прошлого — на первом месте здесь мотивы труда, творчества, культуры как залогов бессмертия народа и человека. Интересна внутренняя антитеза, пронизывающая стихи «На руинах в Кутаиси» (1937) и «Путь на Тмогви» (1936), — камень и человек, безжизненность инертной материи и живое чудо труда, творческого подвига. Стихия камня здесь — это стихия суровости, суровости не только неживой, косной природы, но — метафорически — и бесчеловечных законов несправедливого общества. Но тот же камень, обработанный руками человека, как, скажем, прекрасная каменная резьба, сохранившаяся на руинах древнего виадука, рождает мысль о творческих, культуро-созидательных силах народа, которым социализм должен придать новые могучие импульсы. Эту идею наша поэзия 30-х годов тоже утверждала, по существу, впервые таким широким фронтом; представая в стихах М. Бажана чрезвычайно органичной и философски «озвученной», она, между прочим, в некоторых оттенках явственно сближала украинского поэта с таким мастером, как Заболоцкий, правда, Заболоцкий не 30-х, а 40-х годов, периода таких стихов, как «Город в степи» или «Я не люблю гармонии в природе…» (оба поэта относились друг к другу с глубокой симпатией, Заболоцкому принадлежат переводы многих стихотворений Бажана). На украинском материале тема «рабочей ярости», творческой страсти, исторической жизнестойкости трудового человека и целого народа была блестяще развита М. Бажаном в стихотворении «На карпатских взгорьях» из цикла «Бориславские рассказы» (1940). Когда поэт пишет об исхлестанном ветрами и морозами дубе, «проросшем в лазурь сквозь гранитные плиты», мы узнаем в этом образе подобие не только судьбы великого Ивана Франко, но и всей «породы упрямой», всей осанки и мощи его народа.

А размышления о других силах истории, силах зла и разрушения, насилия и захватничества, конденсировались в чеканных, словно и впрямь на камне резанных строфах «Гробницы Тимура» (1938) — стихотворения, которое и сейчас перечитывается с глубокими и вполне современными в своей сути чувствами. Смысловым центром и здесь выступает образ камня, но теперь это — нефрит, из которого высечена гробница древнего губителя народов, «забвения холодный камень», в чьих тусклых гранях видны лишь мертвые дали «бесследных войн, пустых смертей». Историческая и человеческая тщета самой идеи завоевательных войн, покорения народов, самой психологии угнетения и деспотизма передана автором четко и мощно — стихи действительно напоминают беспощадную, как приговор, эпитафию:

Он — это смерть глухонемая. В солончаках истерся след, Где разрушитель шел, хромая, Дорогой гибели и бед;
Где шел, хромая, тот лунатик В бесплодных снах бесплодных дел, Чтоб орды слать и дальше гнать их, Прорваться сквозь любой предел.
И торные дороги мира В один тупик уперлись все. Склеп развалился Гур-Эмира, Упали башни медресе.

Читая это стихотворение, вдохновляешься и точностью философского историзма авторской мысли, и силой ее поэтического воплощения. «Він смертю зник, як смертю виник» (приблизительный перевод: «Он в смерти исчез, как из смерти возник») — предельно емкая афористическая формула, обозначающая конечный итог земных путей любого завоевателя и тирана. И она была особо современна в годы, когда над Германией, над всей Западной Европой вставала мрачная тень Гитлера.

«Отчизне отдать не огрызки душ, а всю полноценность жизни иль смерти», — писал М. Бажан в одном из своих довоенных стихотворений 1936 года (в духе времени в нем упоминается «Человек в серой военной шинели», однако не поднимается рука записать его в типично «культовские», хотя и такие у него бывали, — настолько искренне и сильно звучит здесь мысль, обращенная не к личности, а к тому, что мы называем высшими духовными ценностями советского человека). Слова, полностью оправданные и подтвержденные поэзией Бажана, созданной на фронтах Великой Отечественной войны.

Идея патриотической героики в циклах «Сталинградская тетрадь» (1942–1943) и «Киевские этюды» (1943) раскрывается в живом единстве со всем лично увиденным, пережитым и выстраданным. «Зрительный ряд», изобразительная сторона, как всегда у автора «Строений», дана в этих стихах художнически добросовестно, точно и впечатляюще. Перед нами почти физически ощутимые образы происходящего: полыхание необозримой приволжской степи, «раскатистый широкий гром „катюши“, глухие всхлипы толстотелых мин», и в тучах «разящая смерть переходит в пике», и лица солдат в сталинградской траншее, ставшие «тверже и худей… спокойнее и смерти неподвластней», и трагический вид разрушенного Киева: пылающий университет, «и книги, как птицы, на мокрой панели в отчаянье бьют обгорелым крылом»… Все достоверно, ибо увидено глазами художника, уважающего язык реальности, осязаемо-конкретной правды. Но тут же и выходы за пределы этой конкретики, выходы в бесценную правду чувств, сложных переживаний, широких идейных обобщений. Как, скажем, в стихотворении «Возле хаты» (1942) с его образом старой женщины, «матери матерей», которая без слез и жалоб, не укоряющим, но и не прощающим взором провожает солдат, отступающих к Волге, — такая за ним встает мучительная правда времени. Или в таком реальном и вместе сгущенном до символичности сюжете: солдат Сталинграда спасает из волжских волн раненую женщину и, может быть, впервые с такой ясностью ощущает, что он «мужчина, сын народа своего», обязанный защитить всех слабых и нежных («На берегу»). И только психологически чуткий художник — чуткий даже к микроакустике свершавшихся исторических событий — мог передать в слове ту зыбкую еще грань между «вчера» и «сегодня», которую можно было уловить в глазах жителей освобожденного Киева: «Пройдут года, но это не сотрется. Всё виданное, прожитое зло на дне очей, в глубокой тьме колодца, как твердые кристаллы, залегло».

«Киевские этюды» завершались своеобразной «киевской утопией» конца 1943 года — большим стихотворением «Строитель». Кому-то может показаться, что это — обычные духоподъемные, «прочерчивающие перспективу» стихи, написанные с благородной целью ободрить, воодушевить современников картинами отстроенного в близком будущем города с его «зеркалами площадей» и «планетами золотыми» лампионов и фонарей. Пусть даже так, но как сильно проявляется здесь органично бажановская тема преодоления всяческого хаоса — и хаоса развалин, и любого возможного хаоса чувств — разумной целеустремленной волей человека-созидателя. Так выходит на руины его коммунист Строитель. Поэту, как и его читателям, действительно, нужно было это прозрение в завтрашний день, это предчувствие «великих добрых дел», которые должны были совершиться.