Тогда и стал постоем в нашем доме
товарищ Тит Прокопович Аникин,
когда-то «вечный» питерский студент,
теперь же — конармейский комиссар,
партиец давний — с довоенным стажем.
Постоем стал? Он, собственно, лишь к ночи
к нам приходил, чтоб кое-как соснуть.
Он целый день работал в штабе ЧОНа,
в уездном комитете заседал,
а ночью, маслом блюдечко наполнив,
фитиль приладив на кружок картошки,
он зажигал коптилку и читал.
Всё бормотал, записывал и черкал,
но просыпался рано. Умывался,
усталый, с покрасневшими глазами,
он усмехался:
«Снова недоспал!..»
Мы часто утром выходили вместе,
он — в штаб, а я — в музей при нашей школе:
Игнат Лукич Майстренко, наш учитель,
там собирал трипольские горшки,
щербатые ножи и перстни скифов,
козацкий скарб, монеты и кресала,
фарфор побитый из домов господских
и ветхие рубахи крепостных.
Мы с Яном у Игната Лукича
бессменными помощниками были,
хоть не всегда достойными доверья:
ведь как-то два трипольских черепка —
прекрасных, красноватых, несравненных!—
разбили вдрызг. Игнат Лукич ругался,
но Янека Хмелевского не слишком
укоры волновали. Он, курносый,
осыпанный веснушками смешными,
проворный, цепкий, встрепанный малец,
терпеть не мог нравоучений длинных
и не учился ваз осколки клеить,
а вот искать проходы в катакомбах,
или идти раскапывать курганы,
или у бабки выпросить валек,
украшенный резьбою, — это мог он.
Соседями с Хмелевскими мы были,
а с их курносым беспокойным Яном
дружили мы и ссорились лет семь,
хоть я учился в украинской школе,
а Янек в польской. Иногда бывало,
что в схватке Богуна с Володы
е
вским
мы так дрались, аж кровь из носа шла.
И как-то раз Игнат Лукич Майстренко,
исследователь, древностью плененный,
ходы фортеций старых изучая,
нашел подвал под домом у Хмелевских,
и Янек вслед за ним туда полез,
а вылез — археологом завзятым,
неутомимым рыцарем раскопок,
разведчиком усердным древних тайн.
Вот так судьба связала нас с музеем,
и о делах его самозабвенно
я толковал Аникину не раз.
В музее дел полно, заботы, хлопоты,
ведь, уходя, паны дверями хлопали,
не дождал
и
сь Пилсудского, отчалили,
бежали прочь, бросая всё в отчаянье:
дома, именья, и гербы настенные,
и книги, и регалии отменные.
То — сломано, а это в землю втоптано,
изорвано, обуглено, разметано,
а уцелевшее ушло по селам — выцвести
по сундукам в безвременье, в безликости.
Но что отдать, какой платить монетою,
чтоб завладеть нам стариною этою?
Как уберечь всё нужное и годное,
народу вновь вернуть добро народное?
Аникин как-то сам пришел в музей,
и мы тогда с Игнатом Лукичом
решили, что дела пойдут живей,
что мы искать сокровища начнем.
Вот так оно случилось наконец,
так и сбылось. Прошло всего дней пять —
Игнат Лукич, наш беспартийный «спец»,
смог документ партийный прочитать:
«Общее собрание бойцов и командиров Части особого назначения (ЧОН) Уманского гарнизона, заслушав доклад тов. Аникина Т. П. о значении исторической науки, постановило:
1. Помочь укрепить материальную базу Уманского исторического музея, размещенного в помещении школы № 1.
2. Создать фонды для обмена или приобретения исторических ценностей у населения Уманского уезда. Для этого выделить трехдневный паек соли, полагающийся как бойцам, так и командирам Части особого назначения (ЧОН) Уманского гарнизона».
Ее в ладонь ссыпали, замирая,
и взвешивали бережно в платке;
запачканная, серая, сырая,
она слипалась комьями в руке.
Ее делили по крупинке, скупо,
она была наградой из наград
и только для больных и для солдат
давала вкус безрадостному супу.
Соль не возили по путям войны,
не шли волы, покачиваясь грустно,—
скакали из Майкопа скакуны
под тяжестью совсем иного груза:
шинель, винтовка, сабля и мешок
и горстка соли в чистенькой ветошке,
чтобы, усевшись под вечер в кружок,
хлеб присолить да котелок картошки.
Пусть соль украсит скудные куски,
развеселит измученное тело,
хоть, как в аптеке, на золотники
соль взвешивать бойцам осточертело.
И вот ее насыпали в мешки.
Немало потянули эти крошки —
убогие солдатские пайки,
одетые в рогожные одежки.
Не лучшую нам дали из подвод
да кляч, едва переставлявших ноги,
и по путям, исполненным тревоги,
втроем за возом мы пошли вперед.
Осторожно шли мы рядом с возом.
Прах боев. Копыт стремглавый след.
Мы входили в мир военных бед,
где раздолье гневу и угрозам.
Шли путем надежды и утрат,
сумрачным, суровым, нелюдимым,
здесь смердело падалью и дымом,
здесь стоял пожаров душный чад.
Над полями раскружились стаи
жирного, как сажа, воронья,
между придорожными кустами
вдаль текла, виляя, колея.
Путников спасет ли беззаботность
в битве эр, в смертельной схватке дней?
Что нас ждет за первым поворотом,
безоружных слабых, трех друзей?
Мы, ловцы затопленного морем,
тронутого жаром и ножом
творчества.
Его мы сбережем,
сдуем пепел, пыль и копоть смоем,
в новый дом, в просторный дом внесем.
Мы за то, что раньше создавалось
в бронзе, в камне или в полотне,
тоже платим не пустяк, не малость —
дар людей, уставших
на войне,
дар людей суровых
и нехитрых —
соль земли, добытую в трудах;
за живые краски на палитрах —
горстка соли, серая, как прах.
Был ли, есть ли меценат на свете,
чтоб поднялся до такой цены,
как бойцы голодные, как эти
всенародной бедности сыны?
Знаем мы — бесценна лепта эта,
и обменим дар насущный их
на бесценность линии и цвета,
на бессмертье стародавних книг.
Не близка, не далека дорога.
От деревни до деревни — сплошь
гарь и тлен, заброшенность порогов,
неба потревоженного дрожь.
Тень и блеск ложатся на поляны,
рыщут по долине у реки
то ль махновцы, синие уланы,
то ль Петлюры черные шлыки.
Но покой желанный к нам приходит,
не слышна визгливая картечь…
Как чудесны встречи на походе,
умолкает злого эха речь…
Как бы всех обрадовали встречи
с хлебом-солью — солью добрых встреч,
с добрым словом, с тихой сельской лаской…
Мы шагаем всем чертям назло,
хоть обычно медлим мы с опаской,
перед тем как завернуть в село.
Вот пришли, покрыты пылью рыжей,
и идет учитель по двору,
где над садом брошенным, над крышей,
красный флаг струится на ветру.
И, радушно отворяясь настежь,
ворота усадьбы запоют,
травами и хлебом, словно счастьем,
пахнет распахнувшийся уют.
И начнутся присказки да байки,
кто как жил и как сейчас живет,
и Майстренко из мешка для бабки
соли в горсти щедро наберет,
дед неспешно сделает затяжку;
бабка поплетется к сундукам,
вытащит расшитую рубашку:
«Может, это пригодится вам?..»
Было так, но и другое было:
хмурые, чужие, а в глазах
подозренье вечное застыло,
с жадностью соперничает страх.
Снимет хозяин ключи с костыля,
щелкнет замком и засов отодвинет,
цыкнет на лающего кобеля,
искоса глянет, помедлит и вынет
черного дерева ширму, всю в перламутровых блестках,
выдранную из рамы даму в нарядах броских,
несколько книг старинных, крытых зеленым сафьяном,
группы из темной бронзы с пьяным, косматым Паном.
«Сколько потянут вещи — столько и соли взвесьте.
Дай бог, чтоб не в убыток вышло с обменом этим.
Ну и торговля нынче! Всё, как есть, не на месте.
Ладно уж. Борщ без соли в горло не лезет детям».
— «Вас, человек хороший, слушать смешно и горько,
книжки эти, игрушки — ржавой не стоят подковы.
И чтоб за это соли целое всыпать ведерко?!
Хоть вы хозяин справный, а разговор пустяковый.
Дам полстакана за Пана — хоть и в убыток это.
Ложку за каждую книжку — только для ваших деток.
А за блестящую доску, чтоб заслоняться от света,
всё, что в мешочке этом останется напоследок…»