Выбрать главу
Третий мешок уже вывернут, выметен дочиста, два на возу ожидают средь необычных покупок — рукописей и полотенец, вышитого холста, гордых козацких портретов и прапрабабкиных юбок. Вещи дворцов и хибарок знают дороги длинные, вещи красы небывалой — формы, узоры и линии, в трубки тугие скручены полотна веселых фламандцев, шкатулки с колками и втулками, с осколками гулкими                                                                                              танцев, иконы, где пышные ангелы взирают надменно и ласково, синие, красные, желтые букеты ковра крестьянского, в землю, как корни, ушедшие, в небо, как кроны, взнесенные, умельцами неизвестными в грусти, в нужде сотворенные. Пряча в солому бережно, вещи везем из деревни мы, слушаем, что говорят они, что на крутой дороге шепчут словами трудными, выстраданными, древними, в горькой надежде рожденными, сказанными в тревоге. Пестуем и лелеем их, слушаем дивные повести сердцем, открытым доверчиво миру, эпохе и совести. Радость, как яблоко раннее, нежно держу на ладони я, душу пронзает, не раня ее, первым рассветом гармония.
Неделю плетемся за возом своим. Оксанино. Войтовка. Буки. Тальное. Где ли заночуем, где день простоим, с трудом, по зерну, собирая былое. Чем дальше, тем жарче следы от огня, свежей, воспаленней окопные раны, смотри же, паси осторожней коня — на поле навеки уснули уланы. Верхушки репья пламенеют, как жар, как в кузне, закаты пылают багрово, и сыплются искрами звезды. Стожар, созвездья далекого, злого, чужого. Мы ляжем на землю под темный курган и звездам подставим лицо и ладони. Пойдет в караул разобиженный Ян. А ближние села окутал туман, там кони топочут… И выплыли вдруг из ночной глубины пять всадников в мыле, в крови и в грязи. Надсадно и тяжко храпят скакуны. Куда они скачут? И что нам грозит? Навстречу им Янек встает из травы, худой и вихрастый, босой паренек. Кричит их начальник:                                 «Ни с места! Кто вы?..» Испуганный Ян еле вымолвить смог: «Мы в школьный музей собираем по селам старинные вещи — меняем, кочуем…» — «Какой там музей! И какая там школа! Кто сам ты, щенок? Польский выговор чую». — «Я, пане, поляк».                              — «Потолкуй мне еще ты! Какой ты поляк, ты скотина из стада. А что на подводе? Небось пулеметы… Капрал, осмотреть! Всё проверить как надо!.. Добро из поместий — в мужичьи чуланы?! Ну, что же, сочтемся, не будешь в обиде! Святыни господ — не для быдла. Уланы, за сабли! И всё на подводе рубите!»
Эх, сабля наотмашь! Мундир светло-синий! Рубить! Уж такое занятье улана. Отчаянье, гнев безнадежный, бессильный и слезы в мальчишеском голосе Яна. К подводе метнулся он, брошенный страхом за наши находки — закрыть, уберечь их, не дать им погибнуть, развеяться прахом, спасти воплощенье трудов человечьих. Вот свистнет, вот лязгнет уланское лезвие, уланское дело — простое и резкое, но парни не верят, что хлопец украл. «Пан граф, посмотрите…» — бормочет капрал. Пан граф и не смотрит — ударами плети вгоняет мальчишку в беспамятство воин, кричит он:                 «Уланы, рубите и бейте!..» Кого еще бить им? И грабить кого им? Бежит наш учитель отчаянно к Яну, потеки ползут по рубашке расшитой. «Вы нелюди, звери!» — бросает он пану, пан граф и не слышит — сечет и крушит он. И шпорит коня, и уже без запала хрипит, что пора им к своим пробиваться, и дико, и зло, без пути, как попало, уланы в безвестность, в безвыходность мчатся…
Мы помогли чем можно парню. Ян лежал недвижно. Тоненькие строчки чернели на спине. Из свежих ран сочилась кровь на бронзу, на мешочки, на мятую солому, на сафьян, на юбки, на старушечьи сорочки, на черный лак шкатулок — и на соль, которую мы между сундучками, по возу шаря поперек и вдоль, сгребали ослабевшими руками. Очнулся Ян. Превозмогая боль, соль собирал в ладони вместе с нами. Он знал ей цену — цену звезд и тьмы, добра и зла, — ее мы заплатили; но мы не одиноки средь чумы в бескрайнем поле, в черном пепле были: и страх, и боль, и радость, и усилья для всех людей с людьми делили мы.
И встретили крестьяне нас в селе, невдалеке, за ближним косогором. Был пресен хлеб, лежавший на столе, на полотенце с ласковым узором, и в светлом, человеческом тепле пришел черед спокойным разговорам. Мы дали соль — живи, еда людская! И, в общую солонку хлеб макая, мы благодарно ели.
1969
Перевод Д. Самойлова

5

ДОЖДЕВОЙ ПРЕЛЮД

1
По дранке, замшелой, корявой,                                                     черной и старообразной, Увесистые, барабанят                                     внезапного ливня удары, И в комнатах ветхого дома —                                                шорох однообразный, И пахнет травою, и хлебом,                                        и погребом, затхлым и старым. Мы слушаем — я и Людмила,—                                                   как пальцы дождя                                                                                      проворно По клавишам дранки танцуют,                                                     как гром нажимает педали, И быстрые, частые гаммы пронзают тревогою черной, И молнии раздирают глухие, печальные дали. Сгущается грусть. С поднебесья упругие струйки                                                                                    стремятся, Разбившись о гулкую крышу,                                                 упруго и звучно столкнуться. Раздумья, раздоры и споры приходят, бушуют, глумятся, И наши незрелые души под натиском стонут и гнутся. Бредем мы по краю смятенья, обрывистого, как пропасть, Сердца — в перекличке, и руки сплелись под зигзагами                                                                                             молний; Замучит ли нас до предела, спасет ли, рассеявши робость, Та вера, что глуше молитвы, тоски одинокой безмолвней? На донышке сил остается в растоптанных горечью душах, В оглохшей от пушечных залпов, от звонов церковных                                                                                     надежде: Ведь снова сияют медали на дряблых колбасничьих тушах И пан Филиппенков свой орден цепляет на шею, как                                                                                     прежде. Всё так повернулось, как будто два года исчезли бесследно. Еще добивают кого-то                                     и в чьи-то врываются двери, Но вот уже чванные трубы «Коль славен…» заладили                                                                                      медно, И гипсового Шевченко                                     разбили, рассыпали в сквере. А в сквере сидят галичане в мундирах потертых и старых; В стрельцах они были недавно —                                           теперь они в белых солдатах. И нервная бродит усмешка, змеится на лицах усталых, И сорваны знаки различья на этих мундирах измятых. Как мало таких, что восстали,                                                  не сдавши оружия белым! И даже стрелять в подчиненных офицерне случалось, Чтобы ни с новой правдой, чтобы ни с новым делом — Чтобы с большевиками войско не повстречалось. Хмурые сумерки вышли на смену дневному свету, Колокола — на смену тявканью пулемета. А Гриши, брата Людмилы, всё еще дома нету. Он в мастерских задержался?                                                 Или случилось что-то? Ночь. Еще падают капли                                    весомо и постепенно, Словно Тарасовы ритмы —                                          тяжко, уверенно, хлестко, Траурно, как аккорды,                                 рожденные горем Шопена. О, стоны, сомненья и муки Великого Перекрестка! Так полнятся сердца, жизнь обретает вес, Так смерть, любовь и гнев                                                      всё ближе, неприкрытей, И ураган стремительных наитий Приносит знанье тайн и виденье чудес. Стремись, терзайся, прозревай, болей, Надейся слепо, странствуй без путей — И вспыхнет свет внезапный, словно птица…