Я стоял на подворье. И плакала мама.
Рыдал возле нас три минуты над заводиком «Труд»
гудок,
но те три минуты сумели
столько честно сказать и прямо,
сколько тогда постигнуть
я еще глубоко не мог.
Себя позабыть, раствориться
в прозренье,
в беде
и, тоскуя,
пылко и самозабвенно
вглядеться в проломы ночей,
увидеть у Дома Союзов безмерную боль людскую
и лики солдат,
рабочих,
крестьян,
ученых,
ткачей,
замедленные потоки
по Дмитровке и Петровке,
и головы непокрытые,
и очи в ледышках слез,
и стяг государства
приспущенный,
где храмов кремлевских головки,
как пламя,
прижатое книзу
могучим бореем гроз.
Шесть дней. Шесть ночей…
Неустанно
глядел я, горем терзаясь,
вливался душой в половодье
московских бульваров и улиц
и слышал,
как иглы еловые
шуршат, с венков осыпаясь,
как слово любви и прощанья
земляк мой бормочет, сутулясь.
Сдувает он иней, что хрустко
на хвою осел и троянды,
склоняется горько и бережно
над пахнущим терпко венком.
Мильоны несут свое горе,
и шепот,
и плач,
и гирлянды.
И в голос рыдают лишь скрипки.
Молчанье и дума кругом.
Белоколонная зала,
сосновой хвоей увитая,
музыка Баха, как вечности
благословенный клик.
В бездонную скорбь низринутая,
безмерным горем убитая
вконец обессилела Крупская,
присесть бы ей
хоть на миг.
Калининская бородка в слезинках вся, знаменитая,
и Сталин в промерзлой шинели недвижен и тверд,
как штык.
В бессонном военном дозоре на страже застыл
Ворошилов.
В хвором сердце Дзержинского спазм беспощадный
не стих.
И, личное превозмогая,
каждый из них пересилил
сумятицу, стон и смятенье
развихренных болей своих.
Шарканье тысяч ног.
И бесконечность колонн.
Прощанье. Печаль. Тишина.
Но плачей сдержать нельзя.
Шли люди от всех наречий,
народов, имен и племен,
частицу его бессмертия
в сердце своем неся,
и верили — с нами он,
и знали, что с нами он —
мы сон его не потревожим,
себе все заботы взяв.
И скорби, и доли, и думы
стекались в единый объем,
и вмиг единились люди
в один неделимый люд.
Об камни площади Красной
с замаху ударил лом.
Так начат был надмогильный,
ночной надмогильный труд.
Костры полыхали. Полозья визжали.
И конская морда куржавой от стужи была.
В сугробах высоких сосновые бревна лежали.
Рубанки выкрикивали. Выстанывала пила.
Лопаты вызванивали. Долбило мерзляк долото.
Пять суток без перекура. Пять суток не спал никто.
И яма была всё глубже,
и был всё грузнее
над нею —
бревешко к бревешку
подогнанный,
плечистый смолистый сруб.
Так клалась первооснова
будущего Мавзолея,
под самой стеною Кремлевской
строгий, как вечность, куб.
Черно-червонный дым черно-червонных огней.
Черно-червонных стен черно-червонная твердь.
Черно-червонный стяг черно-червонных дней.
Черно-червонная боль — только не смерть, не смерть.