Не смерть, а жизнь поднимают
над миром, что стынет в муке,
живым багрецом революции
обернутый гроб Ильича.
Путейца стальные ладони,
путиловца сильные руки
его над планетой вздымают,
несут его на плечах.
Поступью тяжкой. До стен Кремля.
Ровно в четыре часа.
Ударили залпы. И глухо, тоскливо шатнулась земля.
Вздрогнули небеса.
За окоем закатывается
грохот за вспышкою вслед.
И вновь тишина, как саван,
как тягота, как забота.
И терпеть уже нет больше мочи.
И вот начинает кто-то:
«Вы жертвою пали…»
Вы пали? Вы пали?..
О, нет!
Вы встали, не сломленный смертью,
несогнутый, необорный,
овеянный стужей вселенской,
метелицею времен.
Тот день…
Тот червонно-черный —
всю душу мне выстудил он…
Для скорби своей всё ищу я слов
достойных, неброских, не убранных
в наряд пестровато-узорный,
чтоб образы, мной не виданные,
чтоб гомоны, мной не придуманные,
стали бы тихим трепетом
рифм, не рожденных пером.
На снежном бугре горемычной Умани
стою на ветру ледяном.
Сквозь м
о
роки, беды и горести,
сквозь темень ночами безлунными,
сквозь пепел грядущих пожаров
и будущих схваток гром
я вижу те дальние годы
раскрытыми настежь очами,
тем взором смотрю,
которому
дано, как солнцу, лучиться,
чтоб видеть, и поражаться,
и проникать, и учиться,
незримо и непостижимо
пронзая эпоху лучами.
Тот день…
Он пророчит миру всем смыслом своей бесконечности,
что в смерти — бессмертье великих,
что мерить их жизнь — векам,
что в людях взаправду людское —
в жадном творенье вечности.
Тот день так пророчит нам.
187. НОЧНЫЕ РАЗДУМЬЯ СТАРОГО МАСТЕРА
Поэма
Ровеньковским друзьям моим посвящаю
Зигзаги свистков паровозных,
стальные раскаты дороги,
и буферов скрежет,
и топот,
и мирные рокоты века,
и шаткие тени покоя.
Подавленный трепет тревоги.
Усталость,
простая усталость
старого человека.
Лежать и года свои слушать
в ночной полутьме напряженной,
невольно перебирая
узелки размотанных воспоминаний.
Они набухают, как вены склеротика,
синью тяжелой
и полнятся, словно музыкой,
отзвуком переживаний.
Еще один день,
он прожит недаром —
в трудах и заботах.
Мерещится снова
то гневом, то радостью, то улыбкой,
то вдруг отзовется под сердцем
болью колкой и зыбкой…
Дремотная серая полночь
задумалась на поворотах.
Лежи, в свою память вслушивайся,
в свои незажившие
раны,
в живые дела
и сомненья.
Смежаешь усталые веки,
и свет ударяет,
как будто внезапно включились экраны
того, что в тебя впаялось,
впаялось — навеки, навеки.
Пусть больно. Пускай нестерпимо.
Как счетов глухие костяшки,
состукнулись воспоминанья.
Что ж, Петр,
подводи итоги.
Нанизывай думы, и беды,
и промахи, и промашки
на крепко сплетенную нитку
нелегкой твоей дороги.
Каменья, что ранили ноги,
они даже в памяти тяжки.
Как будто светает.
Сегодня светает?
А может,
полвека тому?
Мерцание
чутко, легко, осторожно
перебирает,
как будто цимбалы,
тьму.
Струна — к струне.
Струна — к струне.
Взаправду?
Сейчас?
Или только во сне?
Вернись, человек.
На полвека назад
возвратись
в свою отшумевшую жизнь.
Разве может она повториться?
А ты удивись,
все виденья,
как струны цимбал,
теребя,
и отблеском прошлого юность
вдруг озарит тебя.
И луч прозвенит,
над тобой он встает
в рост полный —
так хора звучанье растет,
сиянье рассвета тебя окружает,
в недолгое детство твое возвращает.