Выбрать главу

Воспроизводимое в стихотворении столкновение двух точек зрения — молодого работника нефтелавки со старым и опытным в своем деле художником-пейзажистом — является своеобразной эстетической декларацией молодого поэта.

Юноша настойчиво требует введения в пейзаж сугубо современных черт, наглядно зримых примет индустриального строительства. Не найдя их в создаваемом на его глазах пейзаже, он запальчиво спрашивает у художника, что может сказать его картина сегодняшнему зрителю:

…про года, про весны пятилетки, про необычайную работу, про мою веселую страну?..

Очевидно, что молодой работник нефтелавки рассуждает о живописи явно упрощенно и недостаточно основательно, но читателям тех лет запомнились не столько эти наивные рассуждения, сколько конечный вывод поэта, обращенный прежде всего к самому себе и послуживший ему своего рода творческой программой на годы и годы:

Я хочу, чтобы в моей работе сочеталась бы горячка парня с мастерством художника, который все-таки умеет рисовать.

Эти стихи, сразу привлекшие внимание широкого читателя, не остались одною лишь декларацией. Нет, все очевидней становилось, что творчество поэта с годами все более отвечало той требовательности и взыскательности к себе, какая была заявлена уже в стихотворении «Точка зрения». Не случайно, конечно, в его книге «Работа и любовь» (1961, 1963) раздел «Тридцатые годы» открывается стихотворением «Точка зрения».

Явно не удовлетворенный первыми своими начинаниями, хотя бы они и встречались весьма одобрительно во многих аудиториях, поэт не без горечи признавался в своих стихах:

Никаких таких произведений я пока еще не написал.
(«Я не знаю, много или мало…»)

Требовательно относясь к своим стихам, автор не видел среди них отличающихся значительностью материала и самостоятельностью решения затронутой темы, и это не могло его не тревожить: ведь «ехидные потомки» этого не простят, они пройдут мимо самых благих его намерений и предъявят большие требования к тому, что сделано, — не иначе. Настойчиво и нетерпеливо поэт обращается к себе самому с жесткими и трудными вопросами:

Что я им отвечу, сочинивший несколько посредственных стихов? Чем я им отвечу, износивший ящики дубовых сапогов?

И сама эта суровая требовательность являлась постоянным стимулом и неизменным залогом дальнейшего творческого роста, укрепления зрелости и мастерства; этому немало способствовала и та школа литературной учебы, которую упорно проходил молодой поэт.

В те годы Ярослава Смелякова упоминали в критике зачастую вместе с Борисом Корниловым и Павлом Васильевым. Их имена в то время звучали — каждое по-своему — в одном ряду, как некая «новая волна» современной поэзии. В их творчестве действительно можно найти нечто общее: широту восприятия, сочетающуюся с пристальным и обостренным вниманием ко всем подробностям реальной жизни, страстным упоением полнотой бытия, безудержным размахом страстей, сказывающимся во всем характере стиха, в его особой напряженности.

И все же если говорить об испытываемых молодым поэтом влияниях, то прежде всего необходимо говорить о Маяковском, как таком учителе и том наставнике, заветам и традициям которого Смеляков никогда не изменял.

Нельзя сказать, чтобы молодой Смеляков стремился перенять поэтику Маяковского; его строка, лишенная резких перебоев ритма, разговорно-ораторской интонации, крайнего по своим возможностям гиперболизма, да и самой «ступеньки», по которой словно бы шагает стих Маяковского к своему читателю, внешне более традиционная, верна поэзии Маяковского в главном, основном, решающем — широте замысла, глубине гражданского пафоса, жизнеутверждающей страстности, не знающей границ и пределов и отзывающейся на те злободневные события, от которых зависит наше будущее. Все это оказалось необычайно близким и дорогим молодому поэту, отозвалось в его лирике; вот почему он и вспоминал впоследствии:

Счастлив я, что его застал и, стихи заучив до корки, на его вечерах стоял, шею вытянув, на галерке.
(«Маяковский»)

Именно, и прежде всего, у Маяковского учился Смеляков отстаивать и углублять крайне характерную особенность своей лирики, приметливой ко всему обычному и повседневному, но только в нем и через него приоткрывающей необычайное, устремленное к будущему и приближающее его. «По-маяковски» поэт утверждал в себе начало, слитое со всем миром, видел в своей поэзии средство и орудие его преобразования, осуществляемого в самой будничной деятельности наших людей. Эту слитность он воспринимал как нечто неотъемлемое, органически ему присущее; вот почему все окружающее становилось как бы продолжением его собственного существа:

Если я заболею, к врачам обращаться не стану. Обращаюсь к друзьям (не сочтите, что это в бреду): постелите мне степь, занавесьте мне окна туманом, в изголовье поставьте ночную звезду.
(«Если я заболею…»)

И эта масштабность, отвечающая размаху и масштабности восприятий Маяковского, но совершенно самобытная, крайне характерна для Смелякова.

А если когда-то Маяковский, безоглядно нарушая все мыслимые грани и пределы личного существования, восклицал:

Любить —                это с простынь,                                            бессонницей рваных, срываться,                       ревнуя к Копернику, его,             а не мужа Марьи Иванны, считая               своим                              соперником,—

то, хотя и совсем по-иному, в ином лирическом ключе, но так же масштабно и дерзко звучит стихотворение Я. Смелякова «Хорошая девочка Лида». Его героиня не просто идет на занятия в школу, нет, — «по миру шагает она». А юноша, пылко увлекшийся ею, всему миру готов признаться в сжигающей его страсти:

Преграды влюбленному нету: смущенье и робость — вранье! На всех перекрестках планеты напишет он имя ее.

Позднее поэт испытает и значительное влияние Блока, по-своему переосмыслит символическую структуру и типологию его стиха.

Несомненно, немалое влияние оказал на молодого поэта и Василий Казин, стихи которого, по словам Смелякова, «сызмала были близки и дороги» его поколению, и «мы, тогдашние московские мальчишки», читали их вслух «с удовольствием и даже лихостью». «Все было крайне симпатично в этом новом поэте; и его, если можно так сказать, своеобычная простота, и его пристрастие к плотникам, каменщикам, водопроводчикам, среди которых он, наверное, жил, раз так изнутри знал их труд, их быт».[3]

вернуться

3

Я. Смеляков, Василий Казин. — В кн.: Избранные произведения в 2-х тт., т. 2, М., 1970, с. 392–393.