В этом лирическом речитативе характерно стремление молодого литератора развеять дремотный быт бергалов, внести в этот быт нечто современное, прекрасное. Характерно, что Леонида Мартынова и в дальние и в ближние поездки нередко увлекали желания и замыслы странные. Например, подобно своему прадеду-книгоноше, он однажды пустился с фанерным чемоданчиком, набитым книгами, в район Семиречья. В другой раз собирал лечебные травы на Алтае, в третий — искал мамонтовые кости по берегам сибирских рек. Но где бы он ни бывал, чувствовал одно и то же: «Прошлое поделено, будущее предрешено!»
Будущее Западной Сибири да и всей нашей страны Леонид Мартынов видел таким: на берегах Иртыша вместо старинных казацких крепостиц выстроятся линии зернофабрик и элеваторов — этих новых крепостей пролетариата. Но, пожалуй, самый важный вывод из этих юношеских журналистских скитаний Леонид Мартынов сделал позднее в новелле «Лукоморье» (1975). Именно в годы своей беспокойной и скитальческой жизни в его сознании, пусть еще смутно и неясно, стал формироваться лирический образ — образ прохожего, на других непохожего, поющего песню о Лукоморье. Этот взгляд в прошлое, как бы объединивший многие впечатления поэта и разные жанры, к которым обращался Леонид Мартынов, становится важной составной его художественно-эстетической системы, очень гибкой, способной включать разные слои и уровни действительности, от непосредственной эмоции до мифа и научной информации.
Вместе с тем творческий облик молодого Мартынова нельзя представить лишенным противоречий. Теперь их, конечно же, можно объяснить преходящими воздействиями времени, но вряд ли имеет смысл обходить их молчанием. Поэтический идеал молодого поэта в 20—30-е годы определялся своеобразным «коэффициентом деформации» реальной жизни, что и было ощутимо в таких его стихотворениях, как «Голый странник», «Зеваки», «Река Тишина». Умственную пищу ему давали те замыслы и сюжеты, которые были прямо противоположны вялой описательности, иллюстративности, банальности. Его не привлекали изображения в «прямой перспективе», описания того, как «в море корабли боролись с бурей», как на земле «цветы цвели». Как бы оправдывая «деформацию» реалий, Мартынов находил силу поэзии в новизне и необычности видения мира, а стало быть, и лирического переживания, в ее способности передать то, что могло быть, могло бы случиться. Вот почему с такой жадностью поэт улавливал в частностях «черты будущего, желаемого, еще небывалого въявь».
«Обратная» перспектива и факт, условно говоря, поставленный с ног на голову, парадоксально осмысленный,— еще один способ создания сложноассоциативной метафоры, новаторской по существу, которую осваивал молодой Леонид Мартынов.
Однажды в начале 20-х годов, на Сретенке, рассказывал поэт, он взглянул с трамвайной площадки на Сухареву башню так, что явственно почувствовал: нет, не трамвай бежит к Сухаревке, а некий фокусник, скрытый за циферблатом башни, «рельсы тянет из пасти трамвая». Более яркой метафоры с обратной перспективой трудно было найти. Леонид Мартынов, приехавший из Сибири в Москву, как будто въявь почувствовал эту обратную перспективу Сретенской улицы и вновь ощутил все новаторство поэзии Владимира Маяковского.
Так обреталась, может быть, с известной долей экстравагантности, творческая позиция, которая и позволяла Леониду Мартынову сказать о себе: «Мое это право! Я строю свою Державу, Где заново всё создаю!» («Вот лес…»). Эта творческая позиция свойственна многим поэтам сложно ассоциативного мышления. Здесь следует вспомнить не только В. Маяковского и В. Хлебникова, но и Н. Асеева, М. Цветаеву, Б. Пастернака, Н. Заболоцкого. Леонид Мартынов, как и его современники-поэты, стремился к самому главному: он хотел, чтобы искусство поэтического слова открывало новые горизонты духовного бытия и тем самым обогащало сознание читателей.