Теперь мы можем отнести эти слова к нему самому.
Без малого шестьдесят лет работал Антокольский в советской поэзии и оставил после себя то, что всегда оставляет каждый подлинный мастер: тома сочинений, отмеченных печатью глубокого ума, яркого таланта, высокой культуры; множество учеников, принадлежащих к самым разным поколениям и в свою очередь выделивших из своей среды зрелых мастеров.
В свое время Антокольский, пользуясь его же собственным выражением, крылато обмолвился, что на протяжении сорока лет работы в литературе он прожил четыре жизни. При всей само собой разумеющейся иносказательности этих слов мне показалось соблазнительным назвать так статью, напечатанную в «Новом мире» к семидесятилетию Антокольского, а впоследствии и книжку о нем.
Но с некоторых пор Павел Григорьевич неожиданно стал возражать против названия — а значит, и построения — моей книжки.
16 июля 1966 года он писал мне: «Совсем не хочу и не могу поддерживать версию о „четырех жизнях“, якобы прожитых мною. Деление это условно и произвольно. Я прожил только одну жизнь. Потому что больше всего дорожу „чувством пути“, а он был абсолютно непрерывным и никаким иным быть не мог. Вы спросите, откуда же в предисловии к двухтомнику 1961 года появилась эта версия о двадцатых, тридцатых и так далее годах… Право, теперь уже трудно объяснить, как это произошло. Может быть, для удобства читателей, чтобы они легче воспринимали разделы книги».
В кратком обращении к читателям, предварявшем его книгу «Время», говорилось: «Десять лет назад я писал: „Иногда мне кажется, что за сорок лет я прожил не одну, а по меньшей мере четыре жизни…“ И разделил эти „четыре“ на десятилетия: двадцатые, тридцатые, сороковые, пятидесятые годы литературной работы. Действительно, десятилетия сами по себе были очень разные, резко отличались одно от другого. Но жизнь у меня, как у всякого другого человека, была одна-единственная, так что утверждение о каких-то четырех не соответствует истине»[53].
К теме «четырех жизней» Антокольский еще раз вернулся в дневниковой записи от 21 февраля 1978 года (после его смерти выяснилось, что в шестидесятые и семидесятые годы он систематически вел дневник). Получив от меня накануне второе издание книги о нем, он записал: «Льву Ильичу не удалось отказаться от „четырех жизней“, хотя если так, то следовало бы отхватить по меньшей мере пять, а то и шесть, и семь… Уж восемь-то наверняка жизней я прожил»[54]. Эта запись оказалась последней — на ней дневник оборвался. 9 октября 1978 года Павла Григорьевича не стало.
Почему же Антокольский подверг столь суровой ревизии свои собственные слова и так настойчиво возражал против того, что я воспользовался его крылатой обмолвкой? Дело было, видимо, в том, что он опасался, как бы его воображаемые четыре жизни не были обособлены друг от друга, как бы не потерялось ощущение непрерывности и цельности пройденного им пути. Недаром в письме ко мне (от 8 мая 1966 года) Павел Григорьевич писал: «Мне хочется убедить Вас в том, что на протяжении пятидесяти лет (!) в моем творчестве (лучше сказать: в работе) все было очень органично связано: аукнулось в 20-х годах, откликнулось в 50 или 60-х».
В одном из ранних стихотворений Антокольского песня обращается к поэту:
Антокольский имел право на такие слова, потому что на протяжении всей своей долгой жизни в литературе действительно оставался самим собой. Поэтому он и писал, что больше всего дорожит «чувством пути».
Последние книги Антокольского — «Ночной смотр» и «Конец века» — еще и еще раз показали, насколько органичен и последователен был его путь в поэзии, насколько он остался верен себе и в тех книгах, которым суждено было завершить его поэтическую судьбу.
Один из важнейших разделов Собрания сочинений Антокольского — «Середина века» — открывается стихотворением «Поэт и время». Оно имеет программное значение, хотя Антокольский и писал мне однажды, что «термин „программный“ в применении к тем или другим стихам звучит как-то диковато, чужеродно вообще для поэзии. Программными в ней бывают манифесты». Но как не назвать программными такие, например, строки: