Таким предстает перед поэтом страшный мир ночного капиталистического города. Поэтом овладевает предчувствие бури, надвигающейся на германскую столицу. Над парком раздаются раскаты грома, вспыхивает молния. Она произносит гневный монолог.
Не менее острым ощущением приближающейся бури проникнут и «Ночной разговор». Поэт вводит нас в мир послевоенной Европы, населенной людьми-призраками. От имени одного из них и написано стихотворение. «Я — сумрак всех улиц и сцен, Городов обнищалая роскошь», — говорит он о себе. Он воевал под Шарлеруа и под Варшавой, он вернулся домой в надежде на то, что его ждет наконец человеческая жизнь, но вместо нее попал в ад: «В буре бирж и в джазбандовом лязге Ни плясать, ни учиться, ни спать».
Стихи Антокольского о Германии, да и о Швеции, были одной из первых в советской поэзии попыток реально показать мир послевоенной капиталистической Европы: голод, безработицу, бросающееся в глаза богатство одних и гнетущую нищету других.
Теперь, когда прошли десятилетия, особенно отчетливо видно, что эта попытка удалась: Антокольский не просто бранит буржуазную цивилизацию, а создает ощущение внутренней неизбежности ее краха. Почти в каждом стихотворении, вошедшем в «Запад», мы чувствуем дыхание истории. Поэт как бы концентрирует в себе историческую память человечества: «Европа! Ты помнишь, когда…»
В некоторых стихах Антокольского о Западе чувство истории горит неестественно резким, слишком эффектным, театральным светом. В книге «Запад», как и в «Стихотворениях», время от времени «взвивается занавес века», а молния озаряет воображаемую мировую сцену. Сквозь эту неизменно характерную для поэзии Антокольского причудливую игру театральных ассоциаций проступает, однако, главное: способность постоянно видеть исторические события в их внутренней связи с современностью и ощущать сегодняшний день как закономерный итог исторического развития. Она — эта органически присущая Антокольскому способность — разовьется впоследствии и определит собой все его творчество поэта, прозаика, переводчика, исследователя отечественной и мировой поэзии, наставника многих поэтических поколений, идущих на смену «великому поколению двадцатых годов».
Через год после «Запада» Антокольский выпустил «Третью книгу». В ней впервые появился знаменитый «Санкюлот» («Мать моя — колдунья или шлюха, А отец — какой-то старый граф»). По собственным словам поэта, он стремился выразить в этом стихотворении самое заветное: «чувство истории, которая продолжается и сегодня, продолжается и в нас, современниках великой эпохи»[13].
«Санкюлот» сыграл в творчестве Антокольского особую роль. «С этого стихотворения, — сказал однажды поэт, — началось мое увлечение определенной эпохой — французской революцией. До „Санкюлота“ я о ней не думал»[14].
«Санкюлот» включен в большой раздел «Фигуры», где мы находим ставшие традиционными для Антокольского романтические театральные образы: Дон-Кихот, Карлик, Актер. Они, как всегда, скульптурны и эффектны, но не вносят в поэзию Антокольского ничего нового по сравнению со «Стихотворениями» и «Западом». Исключение должно быть сделано только для «Санкюлота». В конце этого стихотворения герой его — горбун и акробат, участник событии якобинской диктатуры — обращается к поэту и ко всем людям двадцатого века:
В «Третью книгу» вошел также большой раздел «Обручение во сне». Он открывает новые грани в поэзии Антокольского. Повторяя название ранней стихотворной пьесы, поэт вводит нас в свой лирический мир. Эта новая грань поэзии Антокольского не отделена от других, нам уже известных. Романтическая интонация продолжает господствовать и в лирике Антокольского, поэт остается верен привычному кругу театральных образов и представлений: «Будешь теперь Антигоной Всем, кто ослеп в эту ночь?» Любовная лирика отныне будет занимать почетное место едва ли не в каждой его книге.