Но как
взлетит
на минарет
фонарь
как брошенный
окурок…
С огнем восстанья и ракет
подкрался рослый младотурок.
Но в тьму ночную – не спеша…
Такая мгла!
За полумесяц
отряд ведет Кемаль-паша,
штыками вострыми развесясь.
И что же, ты оторопел?
Нет!
Видно, струн не перебросить,
покуда
в горле
Дарданелл
торчит
английский
броненосец.
1923
Крестьянская – буденовцам*
Проси-дел в ха-лодной Архип-коммунар,
Осип за-перт в кутузку – ни стать, ни сесть.
А придет па-ляк – на спине па-жар,
и гуля-ет плеть па спи-не в объ-езд.
В испол-коме Архи-пу не быть со-всем,
галу-бой па-ляк там от бе-лых войск.
«Я те в зем-би дам, вшисци земби на земь,
шпеда-вай пше-шицу да кланяйся в пояс».
Из опуш-ки в село заглянули свои.
Говорят мне – в один, Клим, клин колоти.
Эх, будёнцы-бойцы, засвистали соловьи,
из-под топота копыт пуля по полю летит.
Словно бе-лый бык, нале-тел паляк,
гала-ва в поту, и грозит гу-ба.
Налетел ка-зак, разрубил па-палам
(у быка бела губа была тупа).
Перед главной избою народ голо-сит:
«Эх, пришла наша власть, саби-райся, народ!»
Што-што Осип ахрип, а Архип о-сип,
если каждый нарб-ду о новом орет.
К мужи-кам подошла каза-ков брат-ва:
«Где, тава-ришши, нам прикорнуть, лечь?» –
«На дворе дрб-ва, на дро-вах тра-ва,
Накор-ми ко-ня, зато-пи печь!»
И стоит Мас-ква, Савнар-ком гу-дит,
и грозит ру-жьем Реввоён-совет.
Девятна-цатый год ата-бьет в груди
нашей конь-нице славу на ты-щи лет!.
1924
Любовь лингвиста*
Я надел в сентябре ученический герб,
и от ветра деревьев, от веток и верб
я носил за собою клеенчатый горб –
словарей и учебников разговор.
Для меня математика стала бузой,
я бежал от ответов быстрее борзой…
Но зато занимали мои вечера:
«иже», «аще», «понеже» et cetera…[1]
Ничего не поделаешь с языком,
когда слово цветет, как цветами газон.
Я бросал этот тон и бросался потом
на французский язык:
Nous étions… vous étiez… ils ont…[2]
Я уже принимал глаза за латунь
и бежал за глазами по вечерам,
когда стаей синиц налетела латынь:
«Lauro cinge volens, Melpomene, comam!»[3]
Ax, такими словами не говорят,
мне поэмы такой никогда не создать!
«Meine liebe Mari»[4], – повторяю подряд
я хочу по-немецки о ней написать.
Все слова на моей ошалелой губе –
от нежнейшего «ax» до клевков «улюлю!».
Потому я сегодня раскрою тебе
сразу все:
«amo»,
«jʼame»,
«liebe dich»[5]
и «люблю».
1924
Моя автобиография*
Грифельные доски,
парты в ряд,
сидят подростки,
сидят – зубрят:
«Четырежды восемь –
тридцать два».
(Улица – осень,
жива едва…)
– Дети, молчите.
Кирсанов, цыц!..
сыплет учитель
в изгородь лиц.
Сыплются рокотом
дни подряд.
Вырасту доктором
я (говорят).
Будет нарисовано
золотом букв:
«ДОКТОР КИРСАНОВ,
прием до двух».
Плача и ноя,
придет больной,
держась за больное
место: «Ой!»
Пощупаю вену,
задам вопрос,
скажу: – Несомненно,
туберкулез.
Но будьте стойки.
Вот вам приказ:
стакан касторки
через каждый час!
Ах, вышло иначе,
мечты – пустяки.
Я вырос и начал
писать стихи.
Отец голосил:
– Судьба сама –
единственный сын
сошел с ума!..
Что мне семейка –
пускай поют.
Бульварная скамейка –
мой приют.