Выбрать главу

В науке такая система стихосложения называется, парадоксальным образом, «рифмованная проза». «Рифмованная» – потому что от трети до половины всех слов оказываются рифмованными (в два с лишним раза больше, чем, например, в «Евгении Онегине»). «Проза» – потому что эти рифмы не членят текст на стихотворные строчки, не подчеркивают в нем ни ритмических, ни синтаксических пауз, а возникают неожиданно и непредсказуемо – не как структура, а как украшение. Вот маленький отрывок – картинка будущего – из «Ночи под Новый Век» (в подлиннике он напечатан как фигурное стихотворение в виде новогодней елки): «Добрый вечер! Добрый век! До бровей – поседелая шапка. Снега – охапка до век. Щеки с холода – ну и алы же! Лыжи поставьте, пьексы снимите и подымайтесь греться наверх. Тут растрещался камин искусственных дров: Живые деревья лет сорок не рубят! Любят, что просто растут. Воздух здоров, и исчезло древнее прозвище „дровосек“. Заходите сюда, добрый век!» Читатель, конечно, заметит рифмы «век – до век – дровосек» (но, наверное, не заметит «наверх»), «дров – здоров», даже «шапка – охапка» и «алы же – лыжи», но, наверное, не заметит «добрый век – до бровей» и, может быть, даже «тут – растут»; и уж никак не угадает, как разбил эту прозу на строки Кирсанов. Это и есть рифмованная проза, поток переплетающихся созвучий, экзамен на чуткость читательского слуха. Она дорога поэту своей гибкостью: рифмы в ней могут появляться то упорядоченней, то беспорядочней, ритмы то отвердевают, то расплываются, она может то уподобляться правильному стиху, записанному в строчку, то противопоставляться ему.

Слово «раек» плохо подходит для обозначения новой поэтической формы: «раешный стих» балаганных дедов как раз был очень четко расчленен на строчки, подчеркнутые синтаксисом и размеченные рифмами. Но Кирсанову была важна многозначность этого слова: низовой раек балаганных картинок – высокий раек театральной галерки – и большой рай настоящей поэзии. Предшественников у него не было: в европейской поэзии рифмовка такой степени аморфности не употреблялась никогда, а в России мелькнула несколько раз только у неугомонного новатора Андрея Белого и осталась никем не замеченной. Для Кирсанова эта форма была хороша не традициями, идущими из прошлого, а возможностями, распахивающимися в будущее, – возможностями соединить большие темы и идеи с веселой, неторжественной интонацией; а мы знаем, что именно это было главной его заботой и, можно сказать, главной чертой его характера от первых лет до последних. («Истину с улыбкой говорить», – неожиданно вспомнит русский читатель слова державинского «Памятника»).

Новая система стихосложения – подарок, который дарят поэзии не каждый день. Но открытие осталось незамеченным. Все решили, что это индивидуальный поэтический прием Кирсанова – еще один из его формалистических изысков. Подражателей и продолжателей не нашлось. Причин было две. Во-первых, многим попросту не хватало мастерства: пропитать прозу созвучиями так, чтобы они не опирались ни на ритм, ни на синтаксис, – это очень, очень трудно. А во-вторых, независимо от этого, интерес к рифме шел на спад: приближалась мода на свободный стих, аскетически отказывающийся от рифмы и оперирующий обнаженными смыслами. Открытие Кирсанова, невостребованное, легло в запасники русского стихосложения и ждет новой смены литературных вкусов.

Можно сказать, что это символично: вот так и весь Кирсанов остался в поэзии XX в. невостребованным поэтом. Или, точнее: невоспринятым поэтом, непрочитанным поэтом. По его стихам скользили слухом – иногда с удовольствием, иногда с раздражением, – но редко останавливались, чтобы расслышать в его словах мысль. Именно ту мысль, что в словах, а не ту, что за словами: мы помним, «слово и есть мысль». Чтобы уловить ее, не нужно ни учености, ни природной чувствительности, – нужна только внимательность и готовность к новому и непривычному. А именно такой внимательности читателям не хватало больше всего – и притом чем дальше, тем больше.