Однако подражатели В. Хлебникова, в том числе и «обереуты», часто избирали себе за образец как раз его «заумные» стихи. И даже пытались превзойти своего учителя:
(А. Введенский)
Н. Заболоцкий никогда не доходил до столь демонстративного разрушения поэзии, хотя тоже позволял себе алогизм и эксцентричность образа. Восприятие многих его ранних стихов затруднено мудреными, намеренно ошарашивающими читателя уподоблениями, неожиданно выбранными ракурсами. Такие стихи, как «Футбол» или «Офорт», напоминают загадочные картинки.
Вспоминая времена своей молодости, когда косноязычие возводилось многими его сверстниками в добродетель, Сергей Прокофьев писал: «В ту пору, занятый поисками нового гармонического языка, я просто не понимал, как можно любить Моцарта с его простыми гармониями». [19]
Молодой Н. Заболоцкий не ощущал трагичности положения «одинокого лицедея» — актера без зрителей. Опасность оказаться замкнутым в сфере «чистого искусства» еще не пугала его. Он видел даже некоторую привлекательность в противопоставлении искусства жизни. «Искусство похоже на монастырь, где людей любят абстрактно, — утверждал он в одном из писем. — Ну, и люди относятся к монахам так же. И несмотря на это монахи остаются монахами, т. е. праведниками. Стоит Симеон Столпник на своем столбе, а люди ходят и видом его самих себя — бедных, жизнью истерзанных — утешают. Искусство — не жизнь. Мир особый. У него свои законы, и не надо их бранить за то, что они не помогают нам варить суп…» [20]
Многое в этом высказывании идет от склонности к парадоксу. Разумеется, искусство не должно быть голо утилитарным. Однако элементы известного эстетического «высокомерия» по отношению к «не посвященным» в специфические «тайны» искусства в приведенном нами отрывке, безусловно, есть. Столь ревниво охраняемая от любых покушений свобода художественного эксперимента, преображения действительности могла иметь своим результатом полный, ничем не контролируемый произвол, доходящий до капризного своеволия.
Впрочем, следует заметить, что «творческие принципы» «обереутов» не всегда можно было принимать всерьез. Многое в их «теоретической» и «организационной» деятельности шло от игры, от пародии на уже существовавшие в литературе нравы и традиции. Так, сохранились свидетельства об анкете, которую должны были заполнить вступавшие в ОБЕРЕУ: в ней следом за вопросом об имени, отчестве и фамилии… шло предложение подчеркнуть, какое мороженое вы предпочитаете: сливочное, земляничное или клубничное.
Впоследствии Н. Заболоцкий дал жестокую оценку некоторым тенденциям, содержавшимся в «Столбцах»: «Изображение вещей и явлений в ту пору было для меня самоцелью… В некоторых стихах, явно экспериментальных, формалистические тенденции выступали еще резче. В ту пору мне казалось, что совершенствовать форму можно независимо от содержания и что эти эксперименты представляют самостоятельный интерес». [21]
Однако при всем том было бы неверно свести «Столбцы» лишь к словесному эксперименту. На них лежит отсвет того времени, когда они были созданы. Мир собственничества, самоуспокоения, косная мещанская среда, не порождающая иных идеалов, кроме мечты о все большем благополучии и богатстве, — вот главный объект, который Заболоцкий старался изобразить с беспощадной, отталкивающей выразительностью, вплоть до поэтического гротеска. Стоит прочесть описание «мясистых баб большой стаи» и их мужей, важно восседающих на «красной свадьбе», или стихотворение «Ивановы», где:
Трагически воспринимая отрицательные стороны нэпа, многие поэты искали опоры в романтике непосредственно революционной поры, гражданской войны, когда борьба с врагом шла в открытую, с откровенной прямотой (М. Светлов, И. Уткин, М. Голодный). У Заболоцкого эта тема своеобразно преломляется в стихотворении «Пир» с его почти одическим воспеванием штыка:
В «Столбцах» сквозит тревожное раздумье о том, что старый быт манит людей мнимой полнотой жизни, плотскими радостями, составляя заманчивый контраст по необходимости суровому, временно носящему несколько аскетический характер и поглощающему у людей много сил строительству новой жизни. Нэповский быт притягивает к себе не только обаянием «пошлости таинственной» (о которой говорил еще Блок), веющей в «глуши бутылочного рая» вечернего бара или в толпе «сирен», снующих по вечернему Невскому. Он обещает исполнение простейших человеческих желаний, элементарных и необходимейших потребностей — радоваться жизни, любить. И не сразу разберешься, что его товар с изъяном, что это подделка: радость жизни оказывается сытым самодовольством, любовь — пошлостью. В самой интонации «Столбцов» — в увлеченных, подробных и наивно-косноязычных описаниях обступающего героев вещного мира — есть что-то от взгляда человека, жадно и настороженно взирающего на «соблазны бытия». Так глядят в «Цирке» на сцену; на снедь — в «Рыбной лавке»; в «Обводном канале» — на изобилие этой тогдашней петроградской Сухаревки.
В повадках торгашей с Обводного канала есть что-то гипнотизирующее людей: