А утром выскребывал заплесневшими корками пенку со дна банки — опять надо идти на пристань — и играл Преображенский марш так четко и гордо, что тараканы в спичечной коробке начинали искренне раскаиваться в своем отвращении к военной службе.
Раза два за зиму в будке появлялась маленькая костлявая женщина в дорогой потертой шубе — сестра Миши.
У нее было желтое птичье лицо, то и дело сводимое тиком, узкие руки с грязными ногтями и те же Мишины глаза — прозрачно синие, немного удивленные и усыпанные тревожными искорками. Только у брата искорки эти ушли вглубь и оттуда выглядывали редко, а у сестры они горели тоскливым живым пламенем.
Женщина ставила на ящик бутылку с молоком, большой круглый хлеб и котлету в засаленной бумажке. Вздохнув прерывистым, трехэтажным вздохом, сестра, резко отчеканивая слова, говорила брату всегда одно и то же: — «Сначала мы думали, что это просто блажь какая-то, но это уже третий год тянется. Если тебе себя не жаль, пожалей маму. Зачем было тогда бежать из России — пусть бы расстреляли лучше! Ты или страшный эгоист, или юродивый…»
Миша тихо перебирал струны и, думая о морском прибое, отвечал: — «Я и сам не знаю, кто я? Да это и неинтересно. Валя! А вот хочется, чтобы эта будка поднялась вверх и полетела… Около солнца, наверно нет ветра. Да?»
— Мы все изнервничались, я понимаю: и у тебя это со временем пройдет. Но нельзя же, Миша, так опускаться, стыдно! Надо как-нибудь продержаться эти годы, а еще будет хорошо, я знаю, ты опять в консерваторию поступишь, мама повеселеет. Рояль твой…
— Не надо. Валя. Погибло, ну и пусть… Ты пойми — погибло! Так как же ты веришь? Странная ты! Тут Бог ходит, а ты про консерваторию…
Женщина испуганно оглядывала голые стены лимонадной будки и, прикрыв руку платком, крестила мелко и торопливо верхнюю пуговицу шубы.
— Дорожить этим совсем не надо, Валя. Этим, то есть, родиной, домом и там еще… роялем. У меня — звезда светит. Я люблю вот, когда печка горит и никого нет… И пусть! — Чем дорожить, по-твоему? Холодной будкой? Дрессированными тараканами или романсами Глинки на этой идиотской гитаре? Скажи, чем? Боже мой. Боже?!
И этим не надо. Это тоже случайно. А вот идти по лесу, густом таком, прегустом… Слушать, как под ногами хрустит песок. Или бросать камешки в воду. Камешки — будь, буль! Круги расходятся. И радостно!..
К этой радости, понятной даже самой глупой волне, было глухо сердце костлявой женщины, и по ее желтому лицу текли желтые злые слезы.
Прошлой осенью Миша не пришел в темный парк, не поклонился старой лимонадной будке по-индусски. Фрю Густавсон, урожденная фрекен Гранхольм, еще в конце сентября увезла на белой, слепой на один глаз лошади, свои бутылки и пакетики, но и в октябре, и в декабре, и весной все так же пуст был священный кров дрессировщика тараканов. Миша не пришел больше. Лимонадная будка затосковала, совсем сгорбилась, с горя ослепла на единственный глаз — стекло в квадратном окошке лопнуло студеной зимней ночью. Она расспрашивала о Мише весь парк, все море, все небо. Никто ничего не знал — ни птицы, ни волны, ни звезды, которые, как известно, иногда знают больше чем нужно. Только ветер сказал как-то, что он видел жильца лимонадной будки за городом, на пыльном шоссе, еще в июле. Лежал Миша с открытыми стеклянными глазами и смеялся ласково, как всегда. Только улыбка была, будто стеклянная. И не дышал он. Вероятно, перед тем, как лечь на шоссе, пил Миша красное вино, потому что с детских губ его сбегала на булыжник тоненькая красная струйка.
Но все знали, что ветер большой фантазёр, и ему никто не поверил.
(Дни нашей жизни. 1923. Июнь — август. № 2–4)
У заветного предела
Еще совсем недавно — что десять лет по сравнению с вечностью! — Териоки занимали не последнее место в плеяде близких к Питеру курортов. Иные годы здесь бывал «весь летний Петербург». Это было давно… Окружающие Териоки пустые дачи не помнят, когда это было. На вокзале — до грусти пусто. Стоило ли строить прекрасный зал чуть ли не в два света для бывшей петербуржской кухарки, тщетно ожидающей пассажиров, чтобы предложить им за «ридцать» марок корзину неспелой земляники? Уныло смотрит на нее буфетчица — и как будто стоя спит. Мухи жужжат над прошлогодними бутербродами…