Товарищ Иосиф вытащил из конверта три аккуратно сложенных листа писчей бумаги, пахнувшей какой-то мазью, и одел очки, от чего лицо его, узкое внизу и широкое у желтых, впавших висков, стало еще больше похожим на птичью голову с крючковатым носом и круглыми глазами.
Паша закинула ногу на ногу и приготовилась слушать. Губы, яркие от природы да еще натертые утром красной обложкой папки с надписью «Переписка с центром», так деловито сжались, что Макуха не выдержал, захохотал и, изогнувшись, щелкнул ее по ноге в том месте, где белый чулок стягивала потрепанная красная подвязка.
— Дывись, яка серьезна!
— Не мешай, Федька! — капризно пропела Паша, отодвигаясь. — Что за неприличность! Товарищ Иосиф ударил по столу кулаком.
— Я читаю.
Макуха откинулся на спинку кресла и закрыл глаза.
— Жарь.
«Дорогие товарищи! — писал Степан размашистым, писарским почерком. — В прошлом разе я описал вам поездку свою и все мои мытарства по станциям распроклятым, чтоб им на том свете ни дна, ни покрышки. А теперь я, следовательно, уже в Казани. Я все думал, что балбесина эта Сошко сбежит с поезду и деньгу за собой потащит, но он пока еще со мной, только каждый день — вдрызг нализавшись, стерва. Потому везде хлеб на самогон обменивает, прямо пудами. Казань город большой и электрофикации много, а народности здорово поубавилось, будто разбежались куда. Перво на перво я связался с центральным комитетом помощи голодающим. Хотели было они пшеницу у меня отобрать; сами, — говорят, раздадим — а меня, следовательно, турнуть к чертовой матери, так я тоже не лыком шит и послал их, грабителев, куда следовает. Так и сказал: пошли вы…», — товарищ Иосиф медленно и с чувством прочел, куда послал их Степан.
— Правильно! — сказал Макуха и свистнул. — К едреной бабушке!
«Теперь я, следовательно, в Казани живу на вокзале, в вагоне, и жду маршрута, коменданту куль отсыпал, живодеру. Обещался меня днев через пять отправить в ближайший уезд. А там уже половина народонаселения вымерши. Сошко чичас совсем в своем виде — лежит на мешках и вырывает. Севодни я ему категорически заявил, что ежели он еще раз нахрюкается, так я его дома на черную доску запишу. Потому как тут надо скоро голодающих кормить, а он, следовательно, на ногах не держится. А Сошко загнул меня в небесную канцелярию и выразил такое мнение, что, мол… я на твою черную доску и бросить пить не могу по причине своего расстроенного здоровья. И еще поджечь пшеницу обещался…»
— Говорила я, чтобы не посылали Сошка, — сказала Паша, одергивая вниз блузку. — Лучше б меня…
Не перебивайте, Паша! Скривился председатель и, поблескивая стеклами, нагнулся к письму. — Потерял, где и читаю. А, вот поджечь пшеницу обещался…
«В Казани мужеского полу почти что и не видать, а зато бабья сколько, бабья! Хоть пруд пруди из бабов этих самых. Здешние товарищи говорят, что это потому, что мужской пол убег отседава, от голода спасаясь, а баба, как слабая животная…»
У Паши недовольно поморщился лоб.
— И совсем я не животная. Сам!
«А баба, как слабая животная, застряла. Есть тут на всякий стиль: и брунетки, и рыжие, и неизвестного цвету, а больше — татарки. Наших что-то маловато. Мрут они тут напрополую, а все еще хватает. День и ночь шляются по городу и вокзалу и хлеба, следовательно, просют. Вот бы вас сюда дорогие товарищи! За фунт — какую хошь достанешь, и делай с ей что угодно. В таких обстоятельствах жизни я, можно сказать, в первый раз. Все — одно девка ли, баба — за пшеницу так и прет в вагон. Сошко, когда трезв, и то занимается. Вчера я в ночь четырех перепортил — больше невмоготу. Одной так годов тринадцать; раздел я ее на пшенице, а она глазки закрыла; тельце у ей худенькое, груди — в половину апельцины, а ножками так и забирает, сволочь. Расщедрился я — два фунта отсыпал да еще сала кусок дал. Севодни подруг своих приведет. Одна — княжна какая-то татарская. А мне, следовательно, все единственно. Девка — все девкой, хош ты царевной будь. Одинаковый инструмент. Очень я рад, товарищи, что сюда попал. На всю жизнь наженюсь…»
Макуха быстро встал с кресла, постучал сапогом о сапог, потом снова сел, мотнув головой.
— Ось кому лафа, так это да! Господы, скильке баб! И дивчат! — поскреб кортиком ручку кресла и добавил, потягиваясь:
— Господы!
Товарищ Иосиф пробежал глазами конец письма, скомкал его и бросил на стол.
— Господи тут совсем не при чем, а что лафа теперь нашему Степану — так это правда. Я бы тоже не прочь, хе… татарки, они горячие, бестии! Взять бы такую девочку и рубашечку с нее — дерг! Да на кроватку! А она упирается, плачет, ручками животик закрывает. Эх, черт!