Мореет тучами.
Облаком застит.
И я
на этом самом
на море
горой-головой плыву головастить —
второй какой-то брат черноморий.
Эскадры
верблюдокорабледраконьи.
Плывут.
Иззолочены солнечным Крезом.
И встретясь с фантазией ультра-Маркони,
об лоб разбиваемы облакорезом.
Громище.
Закатится
с тучи
по скату,
над ухом
грохотом расчересчурясь.
Втыкаю в уши облака вату,
стою в тишине, на молнии щурясь.
И дальше
летит
эта самая Лета;
не злобствуя дни текут и не больствуя,
а это
для человека
большое удовольствие.
Стою спокойный. Без единой думы. Тысячесилием воли сдерживаю антенны. Не гудеть!
Лишь на извивах подсознательных,
проселков окольней,
полумысль о культуре проходящих поколений:
раньше
аэро
шуршали о голени,
а теперь
уже шуршат о колени.
Так
Дни
текли и текли в покое.
Дни дотекли.
И однажды
расперегрянуло такое,
что я
затрясся антенной каждой.
Колонны ног,
не колонны — стебли.
Так эти самые ноги колеблет.
В небо,
в эту облакову няньку,
сквозь земной
непрекращающийся зуд,
все законы природы вывернув наизнанку,
в небо
с земли разразили грозу.
Уши —
просто рушит.
Радиосмерч.
«Париж…
Согласно Версальскому
Пуанкаре да Ллойд…»
«Вена.
Долой!»
«Париж.
Фош.
Врешь, бош.
Берегись, унтер…»
«Berlin.
Runter!» '
«Вашингтон.
Закрыть Европе кредит.
Предлагаем должникам торопиться со взносом».
«Москва.
А ну!
Иди!
Сунься носом».
За радио радио в воздухе пляшет.
Воздух
в сплошном
и грозобуквом ералаше.
Что это! Скорее! Скорее! Увидеть. Раскидываю тучи. Ладонь ко лбу. Глаза укрепил над самой землей. Вчера еще закандаленная границам?! лежала здесь Россия одиноким красным оазисом. Пол-Европы горит сегодня. Прерывает огонь границы географии России. А с запада на приветствия огненных рук огнеплещет германский пожар. От красного тела России, от красного тела Германии огненными руками отделились колонны пролетариата. И у Данцига —
«Берлин. Долой!» (нем.).
пальцами армий,
пальцами танков,
пальцами Фоккеров
одна другой руку жала.
И под пальцами
было чуть-чуть мокро
там,
где пилсудчина коридорами лежала. —
Влились. Сплошное огневище подо мной. Сжалось. Напряглось. Разорвалось звездой.
Надрывающиеся вопли:
«Караул!
Стой!»
А это
разливается пятиконечной звездой
в пять частей оторопевшего света.
Вот
один звездозуб,
острый,
узкий,
врезывается в край земли французской.
Чернота старается.
Потушить бы,
поймать.
А у самих
в тылу
разгорается кайма.
Никогда эффектнее не видал ничего я!
Кайму протягивает острие лучевое.
Не поможет!
Бросьте назад дуть.
Красное и красное — слилось как ртуть.
Сквозь Францию
дальше,
безудержный,
грозный,
вгрызывается зубец краснозвездный.
Ору, восторженный:
— Не тщитесь!
Ныне
революции не залить.
Склонись перед нею! —
А луч
взбирается на скат Апенниньий.
А луч
рассвечивается по Пиренею.
Сметая норвежских границ следы,
по северу
рвется красная буря.
Здесь
луч второй прожигает льды,
до полюса снега опурпуря.
П'оезда чище
лился Сибирью третий лучище.
Красный поток его
уже почти докатился до Токио.
Четвертого лучища жар
вонзил в юго-восток зубец свой длинный,
и уже
какой-то
поджаренный раджа
лучом
с Гималаев
сбит в долины.
Будто проверяя
— хорошо остра ли я, —
в Австралию звезда.
Загорелась Австралия.
Правее — пятый.
Атакует такой же.
Играет красным у негров по коже.
Прошел по Сахаре,
по желтому клину,
сиянье
до южного полюса кинул.
Размахивая громадными руками, то зажигая, то туша глаза, сетью уха вылавливая каждое слово, я весь изработался в неодолимой воле — победить. Я облаками маскировал наши колонны. Маяками глаз указывал места легчайшего штурма. Путаю вражьи радио. Все ливни, все лавы, все молнии мира — охапкою собираю, обрушиваю на черные головы врагов. Мы победим. Мы не хотим, мы не можем не победить. Только Америка осталась. Перегибаюсь. Сею тревогу.
Дрожит Америка:
революции демон
вступает в Атлантическое лоно…
Впрочем,
сейчас это не моя тема,
это уже описано
в интереснейшей поэме «Сто пятьдесят миллионов».
Кто прочтет ее, узнает, как победили мы. Отсылаю интересующихся к этой истории. А сам
замер: смотрю,
любуюсь,
и я
вижу:
вся земная масса,
сплошь подмятая под краснозвездные острия,
красная,
сияет вторым Марсом,
Видением лет пролетевших взволнован,
устав
восторгаться в победном раже,
я
голову
в небо заправил снова
и снова
стал
у веков на страже.
Я видел революции,
видел войны.
Мне
и голодный надоел человек.
Хоть раз бы увидеть,
что вот,
спокойный,
живет человек меж веселий и нег.
Радуюсь просторам,
радуюсь тишине,
радуюсь облачным нивам.
Рот
простор разжиженный пьет.
И только
иногда
вычесываю лениво
в волоса запутавшееся
звездное репьё.
Словно
стекло
время, —
текло, не текло оно,
не знаю, —
вероятно, текло.
И, наконец, через какое-то время —
тучи в клочики,
в клочочки-клочишки.
Исчезло все
до последнего
бледного
облачишка.
Смотрю на землю, восторженно поулыбливаясь.
На всём
вокруг
ни черного очень,
ни красного,
но и ни белого не было.
Земшар
сияньем сплошным раззолочен,
и небо
над шаром
раззолотонебело.
Где раньше
река
водищу гоняла,
лила наводнения,
буйна,
гола, —
теперь
геометрия строгих каналов
мрамору в русла спокойно легла.
Где пыль
вздымалась,
ветрами дуема,
Сахары охрились, жаром леня, —
росли
из земного
из каждого дюйма,
строения и зеленя.
Глаз —
восторженный над феерией рей!
Реальнейшая
подо мною
вон она —
жизнь,
мечтаемая от дней Фурье,
Роберта Оуэна и Сен-Симона,
Маяковский!
Опять человеком будь!
Силой мысли,
нервов,
жил
я,
как стоверстную подзорную трубу,
тихо шеищу сложил.