Граф был и у раскольников. Воздыханцы, которых гонят, обнаружили к графу такое недоверие, что и говорить с ним не стали. Видел граф и одну раскольничью богородицу, и в ее работнице нашел, к немалому своему изумлению, очень подвижную, грациозную и поэтическую девушку, бледно-худощавую, с маленькими белыми руками и тонкими пальцами.
На преследование раскола граф, если не ошибаюсь, смотрит как на дело, противное духу народному... В расколе он видит исканье ближайших путей к тому христианству, которое утратилось, а на заблуждающихся смотрит отеческими глазами, как, по его мнению, должно смотреть и наше правительство. Что касается до положения нашего крестьянства, граф полагает, что крепостное право было школой, которая приучила его к терпению. Но что, если все пойдет по-старому, через 25 лет 9/10 народа не будет знать, чем кормить своих детей.
Граф никому из нас не навязывал своего образа мыслей и спокойно выслушивал возражения Ивана Сергеевича. Одним словом, это был уже не тот граф, каким я когда-то, в молодости, знавал его.
В Спасском он пробыл не более двух суток и уехал, торопясь в свои самарские имения к тому времени, как начнется жатва.
XXIII
Только что уехал граф Толстой, в Спасское приехала М. Г. Савина. Иван Сергеевич давно уже перестал ожидать ее, даже бился со мной об заклад, что она не приедет.
Пусть многоуважаемая артистка когда-нибудь сама опишет свое пребывание в гостях у Ивана Сергеевича. Я только кое-что здесь напомню ей.
Погода с ее приездом изменилась к лучшему, но 16-го июля, когда мы обедали на террасе, налетела буря с дождем и громом, мгновенно брызгами окатила весь стол, и, когда мы поспешили в комнаты, стекла из дверей посыпались осколками. С трудом обед наш был перенесен в столовую. На другой день, 17-го июля, я праздновал день нашей свадьбы. За обедом Иван Сергеевич говорил спич, разливал шампанское, со всеми чокался и всех целовал.
Марья Гавриловна как-то раз сказала нам, что никакому любовному письму она никогда не верила и не поверит, что в таких письмах она видит только фразы, фразы и фразы.
И вот что на это сказал ей Тургенев:
"Однажды к матери моей приехала одна барыня, которая потеряла сына, и так глупо, так неестественно рассказывала о своем горе, так фразисто, что меня коробило. Она показалась мне ломающейся притворщицей, которая вовсе ничего не чувствует и приехала только для того, чтоб возбудить наше к ней сожаление. Я и моя мать внутренно ее осуждали и над ней смеялись.
И что же?
Эта барыня так сильно чувствовала свое горе, что через неделю сошла с ума, бросилась в пруд и утопилась.
Итак, нельзя знать, каким фразам верить, каким не верить. Иногда и правда облекается в подозрительно неестественные фразы".
Для Марьи Гавриловны Иван Сергеевич на пруде Захара, где была купальня, велел устроить деревянную площадку или просто небольшое возвышение, так как место около купальни было слишком мелко и так как Савина купалась не иначе как в костюме и любила бросаться в глубину, плавая, как наяда.
17-го июля Иван Сергеевич, ради своей милой гостьи, к вечеру, велел позвать деревенских баб и девок и задал им точно такой же праздник, с вином и подарками, какой был дан им по случаю его приезда. Баб и девок собралось около 70 душ, и опять начались песни и пляски.
Казалось, артистка наша, глядя на них, училась. Невольно иногда повторяла их напевы и движения и под конец так развеселилась, что чуть не плясала.
-- Ишь, расходилась цыганская кровь! -- сказал мне про нее Тургенев.
Но он и сам был так весел, что готов был отплясывать; он, который, конечно, во всякое другое время не вынес бы моей плохой игры на пьянино, тут сам заставил меня играть танцы. Увы! плясовые песни еще кое-как удавались мне, полька тоже кое-как сошла с рук, но мазурка не давалась.
-- Играй! -- кричал мне Тургенев,-- как хочешь, как знаешь, валяй! Мазурку валяй! Лишь была бы какая-нибудь музыка... Ну, раз, два, три... ударение на раз... ну, ну!..
И вечер до чая прошел в том, что все присутствующие, в том числе и сам хозяин, плясали и танцевали кто во что горазд.
Не помню, в другое время или в этот же день, поздно вечером, Иван Сергеевич у себя в кабинете в первый раз прочитал нам с Савиной рассказ свой "Песнь торжествующей любви". На дам рассказ этот произвел сильное впечатление. Я был от него в восторге, но, признаюсь, никак не ожидал, что эта "Песнь" будет иметь успех в нашей публике. Так и сказал Тургеневу. Очень рад, что мое пророчество не сбылось: значит, художественное чутье публики стало гораздо откровеннее.
На другой день, 18-го июля, Марья Гавриловна, вместе с своей горничной, села в коляску и навсегда покинула Спасское.
Были дни, когда мы все так друг друга смешили и так хохотали, что Тургенев раз, шутя, сказал: мы точно оба сумасшедшие, и дом мой -- дом сумасшедших.
Но все же мы не постоянно были вместе: меня занимали мои пейзажи, его -- письма и вообще кабинетные занятия. По вечерам иногда мы играли в шахматы. Тургенев был искусный шахматист, теоретически и практически изучил эту игру и хоть давно уже не играл, но мог уступить мне королеву и все-таки выигрывал.
Письмо из Парижа несколько его встревожило (признаться, потревожило и нас). М-те Виардо писала ему, что ее в нос укусила муха, что нос ее распух и что она ходит, перевязавши платком лицо. В письме она прислала и рисунок пером, изображающий профиль с перевязанным носом.
-- Если это ядовитая муха и заразила кровь, то это опасно... Я должен ехать во Францию,-- проговорил Тургенев.
-- Все бросить: и твое Спасское, и нас, и твои занятия -- и ехать?!
-- Все бросить... и ехать!
Началось перебрасывание телеграмм из Спасского в Буживаль, из Буживаля в Спасское.
Слава богу, ехать оказалось ненужным: опухоль носа стала проходить, и не предвиделось никакой опасности.
Но что значила эта тревога перед той, которая еще ожидала нас. Тургенев прочел в газетах, что в Брянске холера, и -- прощай веселость, остроты, смех, и проч., и проч.! Бледный, позеленелый пришел ко мне Тургенев и говорит:
-- Ну, теперь я не живу, теперь я только двигающаяся, несчастная машина.
Оказалось, что слово "холера" на Тургенева производит нечто вроде паники, поглощает все его мысли, делает его почти помешанным.
Но, несколько успокоенный тем, что это, во-первых, еще очень от нас далеко, а во-вторых, может быть еще и ложное известие, Тургенев поехал в свои ефремовские владения, был у своего арендатора и к 22-му июля вернулся ночью с расстроенным желудком.
На другой день он был еще туда-сюда, читал мне придуманную им на дороге сатиру. За обедом ничего не ел, и затем, к вечеру, опять напал на него страх. Он не спал всю ночь и ни о чем, кроме холеры, не думал.
-- Странный ты человек, Иван,--говорил я ему,-- ведь холера, если она и есть, в 300-х верстах от нас.
-- Это все равно...-- отвечал он как бы расслабленным голосом,-- хотя бы в Индии... Запала в меня эта мысль, попало это слово на язык, и -- кончено! Первое, что я начинаю чувствовать, это судороги в икрах, точно там кто-нибудь на клавишах играет. Как я могу это остановить -- не могу, а это разливает по всему телу тоску и томление невыразимое. Начинает сосать под ложечкой, я ночи не сплю, со мной делаются обмирания... и затем расстраивается желудок. Мысль, что меня вот-вот захватит холера, ни на минуту не перестает меня сверлить, и что бы я ни думал, о чем бы ни говорил, как бы ни казался спокоен, в мозгу постоянно вертится: холера, холера, холера... Я, как сумасшедший, даже олицетворяю ее; она мне представляется в виде какой-то гнилой, желто-зеленой, вонючей старухи. Когда в Париже была холера, я чувствовал ее запах: она пахнет какою-то сыростью, грибами и старым, давно покинутым дурным местом. И я боюсь, боюсь, боюсь... И не стра"ное ли дело, я боюсь не смерти, а именно холеры... Я не боюсь никакой другой болезни, никакой другой эпидемии: ни оспы, ни тифа, ни даже чумы... Одолеть же этот холерный страх -- вне моей воли. Тут я бессилен. Это так же странно, как странно то, что известный герой кавказский Слепцов боялся паука; если в комнате его появлялся паук, с ним делалось дурно. Другие боятся мышей, иные -- лягушек. Белинский не мог видеть не только змеи, но ничего извивающегося.