Выбрать главу

   -- Да,-- возразил я,-- но как скоро у них не было на глазах ни паука, ни змеи, ни лягушки -- они были спокойны.

   -- Это нельзя сравнить: против того, другого и третьего -- в вашей власти взять предосторожности, можно сделать так, что паук в комнате будет невозможен. Против всего можно принять меры, а какие меры могу принять я против возможности заболеть холерой? -- никаких. Ты говоришь, что это малодушие. Справедливо, но что же делать?

XXIV

   Новая телеграмма, что в Брянске холера увеличивается и что недостает врачей, окончательно повергла Тургенева в панику. Он уже ни о чем не мог говорить, кроме холеры и тех ощущений в теле, которые он преувеличивал и принимал за признаки начинающейся болезни.

   Я посоветовал ему съездить в Москву и рассеяться.

   -- Это нисколько не поможет,-- сказал он.

   Самый вид его сделался какой-то растерянный -- он как бы обрюзг и осунулся.

   Иногда только, оживленный нашим присутствием, он как бы и сам оживлялся и начинал рассказывать, но все-таки рассказывать такие анекдоты, суть которых все-таки была -- холера.

   Так, например, рассказывал он, что одному холерному слуга его стал растирать ноги. Больной взглянул на ноги, увидел, что они почернели, и так испугался, что мгновенно умер; а ноги-то у него почернели оттого, что слуга стал их растирать сапожной ваксяной щеткой.

   А один прусский офицер заболел холерой и брошен был товарищами на какой-то станции. Через час на ту же станцию прибыла компания других офицеров. Стали они ужинать и пить шампанское. Увидели, что в углу на полу лежит тоже какой-то офицер и стонет. Это нисколько их не сконфузило. Умирающий приподнялся и попросил перед смертью дать ему шампанского. Ему дали целую, только что откупоренную бутылку. Тот ее и выдул. Заснул, вспотел и на другой день проснулся здоровым.

   Только спустя неделю, когда даже и в Брянске не оказалось уже ни одного холерного, Иван Сергеевич успокоился, мог опять спорить, говорить и читать.

   В своих спорах со мной Иван Сергеевич постоянно обнаруживал крайне безотрадное, пессимистическое миросозерцание. Никак не мог он помириться с тем равнодушием, какое оказывает природа -- им так горячо любимая природа -- к человеческому горю или к счастью, иначе сказать, ни в чем человеческом не принимает участия. Человек выше природы, потому что создал веру, искусство, науку, но из природы выйти не может -- он ее продукт, ее окончательный вывод. Он хватается за все, чтоб только спастись от этого безучастного холода, от этого равнодушия природы и от сознания своего ничтожества перед ее всесозидающим и всепожирающим могуществом. Что бы мы ни делали, все наши мысли, чувства, дела, даже подвиги будут забыты. Какая же цель этой человеческой жизни?

   Впрочем, от таких тяжелых мыслей был недалек переход и к веселым картинкам, которые подносят нам римские писатели и французские классики прошлого столетия. Тургенев забыл по-гречески, но латинские книги читал еще легко и свободно.

   Ему очень нравилось выражение Бекона: ars est homo additus naturae -- искусство есть человек, добавленный к природе, и выражение Паскаля: люди не могли дать силы праву и дали силе право.

   Иногда он вслух читал или заставлял меня читать монологи из Корнеля, Мольера и других. Иногда сравнивал наши русские переводы с подлинниками, и проч., и проч.

   Старый французский поэт 18-го столетия, отысканный им в своей библиотеке -- Жан-Батист Руссо, иногда несказанно забавлял его своими коротенькими рассказами в стихах о католических священниках и исповедниках. Дурная погода поневоле заставляла Ивана Сергеевича Тургенева зарываться в книгах. Кроме книг, газеты ежедневно приходили к нам; но нельзя сказать, чтобы мы охотно читали их... Однажды (если не ошибаюсь, 2-го августа) Тургенев прочел в "Новом Времени" известие, что он пишет детские повести, а я у него гощу в деревне.

   -- А что,-- сказал я шутя,-- если напечатают, что я дою гвоздь, а ты добиваешься меда из ржавой подковы.

   -- Нет,-- возразил он со смехом,-- ты доишь гвоздь, а я держу шайку.

   Дожди в такое время, когда созрела рожь и пора была жать ее, не раз заставляли Тургенева сокрушаться. "И есть хлеб, и нет хлеба! -- восклицал он.-- Каждый такой день в России приносит ей миллионные убытки!"

   Или, чувствуя, как его пробирает холод, Тургенев говорил как бы в отчаянии: "Ну, разве можно жить в таком климате? Нет уже и в помине тех тропических орловских жаров, которые я помню".

   Увы! точно такое же лето, в 1882 году, больной, провел он в своем Буживале во Франции. Там такие же были постоянные дожди и такие же холода, тогда как у него, в Спасском, лето было ясное и постоянно жаркое.

   Раз на Ивана Сергеевича утром напала какая-то странная тоска.

   -- Вот такая же точно тоска,-- сказал он,-- напала на меня однажды в Париже -- не знал я, что мне делать, куда мне деваться. Сижу я у себя дома да гляжу на сторы, а сторы были раскрашены, разные были на них фигуры, узорные, очень пестрые. Вдруг пришла мне в голову мысль. Снял я стору, оторвал раскрашенную материю и сделал себе из нее длинный -- аршина в полтора -- колпак. Горничные помогли мне,-- подложили каркас, подкладку, и, когда колпак был готов, я надел его себе на голову, стал носом в угол и стою... Веришь ли, тоска стала проходить, мало-помалу водворился какой-то покой, наконец, мне стало весело.

   -- А сколько тогда было лет тебе?

   -- Да этак около 29-ти. Но я это и теперь иногда делаю. Колпак этот я берегу -- он у меня цел. Мне даже очень жаль, что я его сюда с собой не взял.

   -- А если бы кто-нибудь тебя увидел в этом дурацком положении?

   -- И видели, но я на это не обращал внимания, скажу даже -- мне было это приятно.

   В тот же день, как происходил этот разговор, за обедом, Тургенев сказал мне:

   -- Вообрази следующий рассказ. И как бы Свифт им воспользовался! О Свифт! это великий человек, я высоко ценю его! Вообрази себе следующее:

   "На нашу планету, бог знает откуда, попала какая-то странная книга: ни материи, из какой она сделана, ни букв, ничего понять нельзя. Наконец, наши ученые с большим трудом нашли способ разобрать ее и узнали, что книга эта занесена и попала к нам с другой какой-то планеты, и -- разобрали в ней следующее:

   Общество на той, нам неведомой планете стало почему-то хандрить, словом, на него нашло какое-то тяжелое, мучительное настроение, и вот один из тамошних профессоров, чтоб рассеять его или утешить, стал с ним беседовать.

   -- Представьте себе,-- говорил он,-- что есть планеты, для жителей которой никогда не появляется из облаков рука божества, никогда их не благословляет и никогда не ограждает их.

   -- Не можем Себе этого и представить,-- говорят ему обитатели той планеты.-- Зачем вы нам это говорите? Это невозможно, так как без этого и жить нельзя.

   -- Я сам думаю, что жить нельзя; но представьте себе следующее: есть планета, где люди умирают не так, как у нас, ровно через 100 лет, в глубокой старости, а умирают во все возрасты, начиная с детства.

   -- Какой вздор! Может ли это быть! Этого даже мы и представить себе не можем. Это был бы вечный страх и опасение за жизнь свою и за жизнь нам близких. Это неестественно, а стало быть, такой планеты и быть не может.

   -- Или представьте себе, что есть планета, на которой является вождь, покоряет народы, и все пред ним преклоняются, и в руках его власть, от которой зависит не только судьба, но и жизнь каждого...

   -- Ну, уж это сказки!.. Как вам не грех говорить нам, точно детям, такие несообразности.

   -- О! я сам знаю, что это невозможно, что это несообразно; но неужели же нет у вас воображения и вы себе не можете этого представить?