Выбрать главу

   -- А что, если,-- за обедом сказал Ив. С.,-- если мы получим от Л-ой такую телеграмму. "Опрокинули -- одна нога отшиблена, а ребро переломлено, еле жива, а впрочем, благополучно доехала"...

   -- Ну,-- сказал я,-- в таком случае ты непременно должен будешь поехать навестить ее, и вдруг с тобой на дороге случится то же самое: тебя опрокинут, ты переломишь руку, расшибешь нос, еле живой приедешь к ней, останешься там, пока не выздоровеешь, за тобой будут ухаживать, ты влюбишься и посватаешься.

   -- И пошлю телеграмму. "Я женюсь, пришлите револьвер". А знаешь ли, -- продолжал он,-- какая самая неправдоподобная телеграмма могла бы быть послана от каждого из нас двоих?

   -- Какая?

   -- "Сегодня вступаю в должность министра народного просвещения".

   -- Да, это было бы неправдоподобно,-- засмеялся я.

   Следующие дни Тургенев перечитывал роман гр. Толстого "Анна Каренина".

XXX

   Но, удивляясь графу Л. Н. Толстому и высоко ценя его как бытового писателя и как великий талант, Тургенев все-таки иногда смотрел на него с своей нравственно-эстетической точки зрения, иначе сказать, мерою своего понимания людей мерил его понимание и оставался не всегда доволен.

   Так, например, перечитывая роман "Анна Каренина", Тургенев никак не мог понять, отчего граф Толстой так очевидно пристрастен к Левину, тогда как этот Левин для него, Тургенева, антипатичен донельзя. И разумеется, Тургенев был в этом случае недоволен вовсе не недостатком творчества в авторе, а тем, что, по его мнению, этот первенствующий герой романа, Левин, хуже Вронского, хуже Облонского -- эгоист и себялюбец в высшей степени. За что же автор за ним так ухаживает?

   -- Неужели же,-- говорил мне Тургенев,-- ты хоть одну минуту мог подумать, что Левин влюблен или любит Кити, или что Левин вообще может любить кого-нибудь? Нет, любовь есть одна из тех страстей, которая надламывает наше "я", заставляет как бы забывать о себе и о своих интересах. Левин же, узнавши, что он любим и счастлив, не перестает носиться с своим собственным "я", ухаживает за собой. Ему кажется, что даже извозчики и те как-то особенно, с особенным уважением и охотой, предлагают ему свои услуги. Он злится, когда его поздравляют люди, близкие к Кити. Он ни на минуту не перестает быть эгоистом и носится с собой до того, что воображает себя чем-то особенным. Психологически все это очень верно (хотя я и не люблю психологических подробностей и тонкостей в романе), но все эти подробности доказывают, что Левин эгоист до мозга костей, и, понятно, почему на женщин он смотрит, как на существ, созданных только для хозяйственных и семейных забот и дрязг. Говорят, что сам автор похож на этого Левина -- это едва ли! Все может быть -- это только одна из сторон его характера, всецело перешедшая в характер Левина и в нем художественно обработанная. Но я все-таки не понимаю, чему тут сочувствовать?!

   -- Не одна любовь,-- продолжал Тургенев,-- всякая сильная страсть, религиозная, политическая, общественная, даже страсть к науке, надламывает наш эгоизм. Фанатики идеи, часто нелепой и безрассудной, тоже не жалеют головы своей. Такова и любовь...

   Долго еще на эту тему говорил Тургенев, но всего я не помню, а потому не довожу до конца моей беседы.

   Будь все время сухая, теплая погода, может быть, нам и не пришлось бы так часто сходиться с Иваном Сергеевичем и так часто беседовать: хорошая погода, может быть, и потянула бы нас в разные стороны.

   Но 1-го августа, например, было так сыро и холодно, что Тургенев пришел ко мне и говорит:

   -- Ну, брат, я с сегодняшнего дня буду природу называть хавроньей, и везде, вместо слова "природа", ставить слово: "хавронья". Попадется книга под заглавием: "Бог и природа" -- буду читать: "Бог и хавронья".

   -- Лучше уж попросту назови ее свиньей, и вместо слов: "на лоне природы" пиши -- "на лоне свиньи"...

   -- Да... надо только эту свинью в руки взять,-- задумавшись произнес Тургенев.

   -- Да как же ты ее в руки возьмешь?

   -- Да так, как взяли ее французы: заставили ее расти, цвести и плоды приносить... В этом-то и задача культуры -- уметь победить природу и заставить ее служить себе... Из хавроньи сделать кормилицу, так сказать, приурочить ее к человеку и его потребностям.

   Кажется мне, что на это я сказал ему:

   -- Ну, брат, наша русская природа не из таких, чтоб можно было так же легко, как французам, запречь ее и поехать. Нам нужно в двадцать раз больше ума и силы воли, чтоб заставить ее так же расти, цвести и плоды приносить, иначе сказать, вполне вознаграждать того, кто над нею работает.

   -- То-то и есть! Весь вопрос в том -- будет ли Васька Буслаев на это способен?

   -- Васька Буслаев?

   -- Да... Читал ли ты былину о Ваське Буслаеве? Васька этот -- тип русского народа... Я высоко ставлю эту поэму... Тот, кому она пришла в голову -- живи он в наше время, был бы величайшим из русских поэтов.

   И Тургенев стал анализировать характер и подвиги Васьки Буслаева, этого в своем роде нигилиста, которому все нипочем...

   Нашим крайним славянофилам едва ли бы понравился этот анализ Тургенева.

XXXI

   2-го августа природа как будто испугалась, что Тургенев станет называть ее хавроньей,-- появилось немножко солнца, немножко голубого неба и немножко летнего тепла.

   Но Тургенев по-прежнему хандрил. Перед обедом прилег на диван перед овальным столом из карельской березы, сложил руки и после долгого, долгого молчания сказал мне:

   -- Можешь ли ты пятью буквами предъявить характер мой?

   Я сказал, что не могу.

   -- Попробуй, определи всего меня пятью буквами. Но я решительно не знал, что ему ответить.

   -- Скажи -- "трусь", и это будет справедливо.

   Я стал не соглашаться, так как в жизни его несомненно были дни и минуты, которые доказывали противное. Но Тургенев стоял на том, что он трус и что у него ни на копейку воли нет.

   -- Да и какой ждать от меня силы воли, когда до сих пор даже череп мой срастись не мог. Не мешало бы мне завещать его в музей Академии... Чего тут ждать, когда на самом темени провал. Приложи ладонь -- и ты сам увидишь. Ох, плохо, плохо!

   -- Что плохо?

   -- Жить плохо, пора умирать!

   Эту последнюю фразу Тургенев часто повторял себе под нос в последние дни своего пребывания в Спасском.

   -- Самое лучшее, Иван, -- сказал я, ощупав его голову, на которой действительно была впадина, незаметная под волосами,-- самое лучшее, пойдем и на биллиарде сыграем партию.

   -- Пойдем! -- мелковато приподнимаясь, сказал Тургенев.

   Иван Сергеевич играл на биллиарде ни хорошо, ни худо, так, как по большей части играют люди, для которых биллиард не составляет профессии. У нас с ним шансы были равные; но когда играл Тургенев, он, как человек впечатлительный, всею душою предавался игре -- приходил в комическое отчаяние от неудачи, не скрывал досады, видя успех противника, и никогда не играл молча или серьезно, как настоящий патентованный игрок. Проигравши партию, он тотчас же собирался мстить, жестоко мстить, и если выигрывал следующую партию -- торжествовал.

   В немногие хорошие дни, когда ветер подувал с востока, теплый и мягкий, а пестрые, тупые крылья низко перелетавших сорок мелькали на солнце, Тургенев просыпался рано и уходил к пруду посидеть на своей любимой скамеечке. Раз проснулся он до зари и, как поэт, передавал мне свои впечатления того, что он видел и слышал: какие птицы проснулись раньше, до восхода солнца, какие голоса подавали, как перекликались и как постепенно все эти птичьи напевы сливались в один хор, ни с чем не сравнимый, непередаваемый никакою человеческой музыкой... Если бы было возможно повторить слово в слово то, что говорил Тургенев, вы бы прочли одно из самых поэтических описаний -- так глубоко он чувствовал природу и так был рад, что в кои-то веки, на ранней заре, в чудесную погоду, был свидетелем ее пробуждения...

   Иногда после обеда все мы ездили кататься и заезжали в лес; собирали грибы и рвали еще неспелые орехи. Тургенев не отставал от детей.