Эти прогулки несомненно благотворно влияли на его одинокую, часто унылую душу -- он и за границей не позабывал о них. Вот что зимой 1882 года, собираясь в феврале приехать в Россию, писал он в маленьком письме к моей маленькой дочери:
"Летом мы будем опять в Спасском и будем опять ходить в лес и кричать: что я вижу! Какой прелестный подберезник! "
Затем летом 1882 года к ней же писал он в Спасское:
"Как бы я был рад ходить с тобой, как в прошлом году, по роще и отыскивать прелестные подберезники! G большим удовольствием рассказал бы тебе сказку и послал бы тебе одну главу; но голова моя настоящий пустой бочонок, из которого вылито все вино, и стоит он кверху дном, так что и новое вино в него набраться не может... Если же поправлюсь, то напишу тебе сказку -- именно о пустом бочонке".
Так и 2-го августа с прогулки вернулись мы, когда уже погасла заря, на темном небе загорались звезды, а по горизонту бегали зарницы...
Вернувшись в дом, Тургенев тотчас же взял свечу и пошел смотреть на барометр -- увы! барометр падал. Тургенев не поверил барометру...
На другой день 3-го августа, утром, он собирался выехать в Тулу, и ему не хотелось верить в возможность дурной погоды. Но не обманул барометр -- ночью небо покрылось тучами, зашумел дождь, и раскаты грома разбудили нас
XXXII
3-го августа все мы встали довольно рано; Иван Сергеевич должен был ехать в Тулу; жена моя должна была налить ему чай. Как раб привычки, Тургенев любил, чтобы чай продолжала разливать непременно она, а не Захар. (Чай он пил крепкий и очень сладкий.) В это утро он отправлялся в Тулу крестить сына у Ар-вых. И зачем он дал слово крестить, и зачем поехал, бог его знает!..
Ехать ему сильно не хотелось; во всех движеньях его при отъезде чувствовалось, что он движется не по своей воле.
Проводив Тургенева, я еще сидел за чайным столом и читал газеты, как вдруг, совершенно неожиданно, появился гость -- гость этот был Ник. Вас. Гербель.
Пришлось нам без хозяина напоить его чаем и предложить закуску.
Гербель очень сожалел, что не застал Ив. Серг. и что даже, встретившись с ним по дороге из Мценска, не догадался, что в закрытой коляске сидит Тургенев.
Глядя на бледное, осунувшееся лицо Николая Васильевича, я вспомнил, что он был отчаянно болен -- каким-то страшным расстройством нервов, повлиявшим на мозг. Сначала Гербель говорил здраво, но нервно и с какою-то необычной для него торопливостью. Затем вдруг, с дрожью в голосе, стал он рассказывать, как он чуть было не побил какого-то офицера, за то что тот осмелился сказать при нем: "Напрасно мы освободили Болгарию!"
Рассказывая этот случай, Гербель горячился все более и более, стуча кулаком по столу и задыхаясь от негодования:
-- Подлецы! Ни патриотизма, ни чести, ничего в них нет! Ничего!.. Слышать я не могу! До чего... до какого безобразия дошла Россия! Не-ет, не-ет... Я собственноручно готов задушить, убить каждого нигилиста, каждого равнодушного к таким злодеяниям... Не-ет! порядочные, честные люди так не думают.
И все более и более горячился он, хотя я и не возражал ему. Этот голос, это лицо показались мне подозрительными. Я всячески старался переменить разговор и спросил его, что он теперь переводит.
Гербель тотчас заговорил другим тоном. Сказал, что он привез с собой новый перевод из Байрона и привез с тем, чтоб я его выслушал.
Я повел его в сад и сел с ним под липами на одну из скамеек. (Старые липы эти были недалеко от дома расположены в виде круга.) Это место мы почему-то называли беседкой -- место было тенистое, хотя мы и не искали тени, так как после ночной грозы день был пасмурный.
Гербель вынул тетрадь и стал читать мне "Небо и земля", драматическую поэму Байрона, прося заметить ему, какие стихи, по-моему, неудачны.
Там были и хорошие стихи, и плохие, но я молчал и слушал.
Гербель читал с таким чувством, что вдруг приостановился и заплакал.
-- Понимаете,-- говорил он, -- что тут выражено! Какая тут глубина, какая страшная... мысль и какая сила!
Не успел Гербель кончить чтения, как на террасе издали показалась фигура Ив. Серг. Тургенева. Глазам не верилось.
-- Смотрите, Николай Васильевич,-- сказал я,-- неужели это идет к нам Тургенев?
И действительно, это был Тургенев. Он опоздал на поезд, послал в Тулу телеграмму и вернулся.
Гербель очень был рад такому случаю. В присутствии Тургенева, за завтраком, он стал гораздо спокойнее и с восторгом рассказывал о селе Сергееве, о князьях Гагариных и их образцовой больнице для крестьян, такой больнице, какой и за границей нет. Звал он меня ехать с ним, обещал меня познакомить с Гагариным, потом повести меня к себе в деревню и показать мне свой сад.
После завтрака Гербель стал сильно дремать. Я предложил ему выспаться и отвел в комнату, где гостила Савина и где стояла убранная постель за ширмами и было все, что нужно для покоя и комфорта.
Когда я вернулся к Тургеневу, он значительно поглядел на меня и проговорил, помахивая указательным пальцем:
-- Больше шести недель не даю ему... и если ты хочешь с ним ехать, то это безумие.
Гербель уехал в 7 часов вечера на Бастыево. В тот же вечер, к 9 часам, Тургенев отправился во Мценск, чтобы ехать в Тулу.
XXXIII
Несмотря на то, что следующий день, 4-го августа, был день очень хороший и дети могли бегать по саду, а старики греться на солнце, мы скучали, мы чувствовали, что нам недостает Тургенева.
5-го августа, с утра, ветер подул северо-западный, стало холодно, сыро и пасмурно, но барометр начал подниматься.
Тургенев вернулся из Тулы в 4 часа пополудни.
Слухи о холерных случаях в Орле и Харькове опять его растревожили. У Ар-х ночью он заболел расстройством желудка, потому что на станции съел два пирожка, и можете сами вообразить, как боялся он этой гнилой, желто-зеленой, вонючей старухи -- холеры.
Вернувшись, он уже ничего не ел за обедом. Несчастный желудок его был едва ли не чувствительнее к пище, чем слух его к музыке: малейшая фальшь -- и он уже страдал, малейшая невоздержность или капля несвежего масла -- и он уже был расстроен.
Дни мои в Спасском приходили к концу, и, странное дело, эти дни довольно смутно рисуются в моей памяти. Судя по моей тетради, я и записывать перестал все касающееся до рассказов и разговорных, мимолетных суждений Тургенева. Скажу только, что в эти дни Ив. Серг. беспрестанно изобретал разные французские фразы и говорил мне: "Ну-ка, переведи... попробуй!"
Я находил это для себя очень полезным (по пословице -- век живи, век учись).
-- Например,-- говорил Тургенев,-- как ты переведешь "Vous m'en direz tant." -- "En egard a votre pere".-- "Tete-beche".-- "Ah! que nenni!" -- "Vous allez vider le plancher".-- "Il rit jaune et fila doux" {"Вот увидите".-- "Из уважения к Вашему отцу".-- "Дубовая голова".-- "Ну уж нет!" -- "Сейчас Вы уберетесь вон".-- "Он принужденно засмеялся и потихоньку скрылся" (фр.).-- Малоупотребительные идиомы и сочиненные Тургеневым обороты речи. Точных соответствий им в русском языке нет.}.
Как знаток живописи и любитель картин, Иван Сергеевич, между прочим, объяснил мне, что значит, если про картину говорят: "C'est voulu" или "Poncif". Он находил, что слова эти непереводимы, и первое из них значит, что картина написана не без умышленной тенденции. Второе -- что картина изображает собою общее место, отсутствие всего смелого и оригинального, и ничего нет обиднее, если про картину говорят: "C'est ponsif",-- это слово окончательно убивает произведение, это для парижанина хуже, чем плохо или "слабо".
Помню, как мне трудно было передать смысл фразы: "vous me la faites a l'oseille". "Oseille" значит щавель, и, вероятно, в старину говорилось: "omelette a l'oseille". Нужно при этом вспомнить басню, как журавля лисица угощает яичницей на сковородке, чтоб фразу эту перевести словами: "Вы со мной плутуете".
Этого еще мало. Тургенев сочинил для меня целое письмо по-французски, для того, чтобы я перевел его, т. е, поломал себе голову, отыскивая точь-в-точь подходящие русские выражения, т. е. не отступая ни на волос от смысла французской фразы.