Выбрать главу

[1914]

(обратно)

Еще Петербург*

В ушах обрывки теплого бала, а с севера — снега седей — туман, с кровожадным лицом каннибала, жевал невкусных людей. Часы нависали, как грубая брань, за пятым навис шестой. А с неба смотрела какая-то дрянь величественно, как Лев Толстой.

[1914]

(обратно)

Война объявлена*

«Вечернюю! Вечернюю! Вечернюю! Италия! Германия! Австрия!» И на площадь, мрачно очерченную чернью, багровой крови пролила́сь струя! Морду в кровь разбила кофейня, зверьим криком багрима: «Отравим кровью игры Рейна! Грома́ми ядер на мрамор Рима!» С неба, изодранного о штыков жала, слёзы звезд просеивались, как мука́ в сите, и подошвами сжатая жалость визжала: «Ах, пустите, пустите, пустите!» Бронзовые генералы на граненом цоколе молили: «Раскуйте, и мы поедем!» Прощающейся конницы поцелуи цокали, и пехоте хотелось к убийце — победе. Громоздящемуся городу уро́дился во сне хохочущий голос пушечного баса, а с запада падает красный снег сочными клочьями человечьего мяса. Вздувается у площади за ротой рота, у злящейся на лбу вздуваются вены. «Постойте, шашки о шелк кокоток вытрем, вытрем в бульварах Вены!» Газетчики надрывались: «Купите вечернюю! Италия! Германия! Австрия!» А из ночи, мрачно очерченной чернью, багровой крови лила́сь и лила́сь струя.

20 июля 1914 г.

(обратно)

Мама и убитый немцами вечер*

По черным улицам белые матери судорожно простерлись, как по гробу глазет. Вплакались в орущих о побитом неприятеле: «Ах, закройте, закройте глаза газет!» Письмо. Мама, громче! Дым. Дым. Дым еще! Что вы мямлите, мама, мне? Видите — весь воздух вымощен громыхающим под ядрами камнем! Ма — а — а — ма! Сейчас притащили израненный вечер. Крепился долго, кургузый, шершавый, и вдруг, — надломивши тучные плечи, расплакался, бедный, на шее Варшавы. Звезды в платочках из синего ситца визжали: «Убит, дорогой, дорогой мой!» И глаз новолуния страшно косится на мертвый кулак с зажатой обоймой Сбежались смотреть литовские села, как, поцелуем в обрубок вкована, слезя золотые глаза костелов, пальцы улиц ломала Ковна*. А вечер кричит, безногий, безрукий: «Неправда, я еще могу-с — хе! — выбряцав шпоры в горящей мазурке, выкрутить русый ус!» Звонок. Что вы, мама? Белая, белая, как на гробе глазет. «Оставьте! О нем это, об убитом, телеграмма. Ах, закройте, закройте глаза газет!»

[1914]

(обратно)

Скрипка и немножко нервно*

Скрипка издергалась, упрашивая, и вдруг разревелась так по-детски, что барабан не выдержал: «Хорошо, хорошо, хорошо!» А сам устал, не дослушал скрипкиной речи. шмыгнул на горящий Кузнецкий* и ушел. Оркестр чужо смотрел, как выплакивалась скрипка без слов, без такта, и только где-то глупая тарелка вылязгивала: «Что это?» «Как это?» А когда геликон — меднорожий, потный, крикнул: «Дура, плакса, вытри!» — я встал, шатаясь полез через ноты, сгибающиеся под ужасом пюпитры, зачем-то крикнул: «Боже!», Бросился на деревянную шею: «Знаете что, скрипка? Мы ужасно похожи: я вот тоже ору — а доказать ничего не умею!» Музыканты смеются: «Влип как! Пришел к деревянной невесте! Голова!» А мне — наплевать! Я — хороший. «Знаете что, скрипка? Давайте — будем жить вместе! А?»

[1914]

(обратно)

Мысли в призыв*

Войне ли думать: «Некрасиво в шраме»? Ей ли жалеть городов гиль? Как хороший игрок, раскидала шарами смерть черепа в лузы могил. Горит материк. Стра́ны — на нет. Прилизанная треплется мира челка Слышите? Хорошо? Почище кастаньет. Это вам не на счетах щелкать. А мне не жалко. Лица не выгрущу. Пусть из нежного делают казака́. Посланный на выучку новому игрищу, вернется облеченный в новый закал. Была душа поэтами рыта. Сияющий говорит о любом. Сердце — с длинноволосыми открыток благороднейший альбом. А теперь попробуй. Сунь ему «Анатэм»*. В норах мистики вели ему мышиться. Теперь у него душа канатом, и хоть гвоздь вбивай ей — каждая мышца. Ему ли ныть в квартирной яме? А такая нравится манера вам: нежность из памяти вырвать с корнями, го̀ловы скрутить орущим нервам. Туда! В мировую кузню, в ремонт. Вернетесь. О новой поведаю Спарте* я. А слабым смерть, маркер времен, ори: «Партия!»