Выбрать главу

Не надо забывать, что суровая решимость быть на стороне революционного народа далась ему нелегко. Слишком многим — и воспитанием, и дружескими связями, и мировоззрением, и литературной позицией — был он связан с уходящим обществом. Его решение вызвало оголтелую ненависть среди подавляющего большинства недавних единомышленников, среди всей либеральной русской интеллигенции.

События и страсти сорокапятилетней давности стали достоянием истории, но душевный порыв самого Блока не устарел, не ушел в историю. Он поражает и сегодня.

В 1917–1918 годах он незыблемо верит в благородство и величие народа, творящего свою волю в социальной революции. Он восхищен революционным порядком, господствующим в Петрограде с того момента, как исчезла царская полиция, восхищен великодушием питерского пролетариата. Добросовестно и жадно подмечает все новые и новые признаки-приметы полюбившихся ему черт народной жизни, чутко прислушивается к солдатским разговорам в караулах Зимнего дворца, куда он вхож в качестве одного из работников Верховной следственной комиссии. Никакие толки и кривотолки, никакие обывательские сплетни не могут поколебать его веры в правоту народного дела.

Рядом с верой в новые социальные силы — почти безотчетная ненависть, «Злоба, грустная злоба кипит в груди… Черная злоба, святая злоба…» к уходящему миру. По существу, это сказано в «Двенадцати» о самом себе. Он и не пытается дать себе отчет в причинах ненависти. Она настолько сильна, что за ней угадывается весь опыт прожитой жизни, множество разрозненных впечатлений и от царской России, и от западных стран, и от литературной среды где-то рядом, стоившей ему столько крови, и даже от собственной не слишком чтимой родни. Еще так недавно Блок не умел, а то и не хотел назвать враждебный ему мир точно, обозначить его именем. В 1917 году он назвал своего врага без обиняков — это буржуазия, всесветный, а прежде всего петербургский, обыватель и мещанин, одинаковый во всех сословиях, хотя бы и голубой дворянской крови. Здесь Блок поразительно прозорлив и на редкость безжалостен. Какого-нибудь безобидного соседа по дому, бывшего чиновника, он разглядывает с упорной и сосредоточенной ненавистью, он становится чем-то вроде уголовного следователя по отношению к этому случайно подвернувшемуся человеческому жилью. Во всей тогдашней революционной публицистике не много найдется таких обличительно страстных документов, как соответствующие страницы блоковских дневников! Поистине — «такой любви и ненависти люди не выносят, какую я в себе ношу». Это было провозглашено за десять лет до революции и стихийно ворвалось в его жизнь вместе с нею.

Кончая поэму «Двенадцать», обычно очень скромный в самооценках, Блок пометил в своей записной книжке: «Сегодня я — гений». Поэма эта была во многом неожиданной и для самого автора, она явилась результатом, как он выразился, «слепой отдачи стихии». Колеблющийся, зыбкий фон поэмы, ее внутренний, иногда подразумеваемый пейзаж — ветер, вьюга, ночной город и его окраины, занесенные сугробами, — все это вернулось из поэтической юности Блока, из «Снежной маски».

Снежная мгла взвилась. Легли сугробы кругом…
И снежные брызги влача за собой, Мы летим в миллионы бездн…

Новым для поэта был народный строй поэмы, ее связь с солдатским фольклором, с частушечными ритмами семнадцатого года, городское просторечье. Темный и смутный рой видений, возникающий в гениальной поэме, — двенадцать красногвардейцев, идущих «державным шагом» сквозь метель петроградских улиц восемнадцатого года, — все это никогда не забудется в нашей поэзии. Двенадцать красногвардейцев остались жить.

Финал «Двенадцати» нуждается в особой пристальности. Я имею в виду загадочное появление Христа в последней из глав. Как известно, сам поэт отказывался внятно объяснить, откуда и почему возникает евангельский образ. Паше литературоведение либо обходило стороной невнятную загадку, либо пыталось — в целях идейной реабилитации автора и самой поэмы — отрицать важное значение этого образа. Мне кажется, в том и другом случае исследователи поступали неправильно. Что же касается Блока, то и его молчание не снимает с нас обязанности понять «Двенадцать» до конца, то есть как целостное и закономерно завершенное явление искусства. Только такого нелицеприятного анализа заслуживает великий поэт. И раскрыть сущность поэмы удастся только в том случае, если раскроется сущность ее последней главы.