Выбрать главу

Любопытно сопоставить ивановские способы дезавтоматизации поэтического слова — что также было вполне осознаной, хотя, как мы видели, и не основной задачей его «несреднего штиля» — с опытами его «вечного оппонента» Анненского. Резкое, надрывающее стиховую ткань «терминологичное» или даже канцелярское слово Анненского («анкилозы», «агент бюро... в калошах», «консультация»), являясь столь же редкостным, противоположно не только своей демонстративной «непоэтичностью» словесным раритетам Иванова, но и самим принципом надрыва, неровности — «равномерной яркости», «однообразной напряженности» (Гумилев) пышных одеяний ивановской поэзии. Это очень важное и имеющее далеко идущие следствия наблюдение, знаменующее собой сдвиг от модернизма к авангарду. Но противоположность здесь в действительности не так уж резка. Сложность и неординарность ивановских средств такова, что от модернизма его неудобопонимаемых текстов остается всего один маленький шаг до крученыховского смыслового распада.

Вернемся к «генеалогии». Сближают Иванова с поэзией 18 века и многие иные черты. Упреки Иванову в «излишней учености» (вспомним «диссертацию в образах» Белого или «экзотическое гелертерство» Венгерова) буквально повторяют аналогичные выпады Сумарокова против Ломоносова и ставшие в 18—19 веках общим местом характеристики Тредьяковского: «педант, бездарный труженик учености» и прочее. В пародиях начала 19 века на Державина особо обыгрывается его пристрастие к архаическому «соединению слов»: «вихро-бурными», «сребро-злато-махровым» — в чем через сто с небольшим лет неизменно был уличаем представителями того же остроязыкого племени и Иванов.

Процитируем суммарную характеристику ломоносовского стиля, сделанную Тыняновым: «Главные приемы словесной разработки...: повторение, синтаксическая группировка слов одной основы, причем подчеркивается звуковой принцип объединения, сопряжение далековатых идей, звуковой принцип их соединения и „недоброгласие" с особым упором на скопление согласных»<47>. (Мы намеренно все время пользуемся именно тыняновскими суждениями.) Нетрудно видеть, что та же характеристика без изменений приложима и к большей части наследия Иванова. Если Тынянов приводит державинское «затихла тише тишина» как пример «громадного влияния... принципов словесной разработки Ломоносова», то никак не меньше оснований для аналогичных сопоставлений в случае ивановского «гремит во славу грома, / Славу славит...». Такие строки Ржевского, как «желать, желав не знать желанья своего», вполне «конгениальны» ивановскому «душа дыханьем вашим дышит». Особенно забавно, что у того же Ржевского мы обнаруживаем вполне, казалось бы, курьезную «Оду, собранную из односложных слов»: «Как я стал знать взор твой, /С тех пор мой дух рвет страсть...». Но эта курьезность становится многозначительной, если учесть, что среди экспериментов Иванова есть и сплошь «односложный» перевод Терпандра: «Ты будь сих слов царь, / Ты правь мой гимн, Зевс!..» — который стал почти его «визитной карточкой», наиболее выпукло демонстрируя его знаменитое пристрастие к односложным словам. Эта перекличка Терпандр — Ржевский — Иванов, с таким странным вклиниванием галантных виршей почти забытого поэта, заставляет чуть ли не физически ощутить «тайные токи» Текста, самозарождение смысла.

И уж совсем замечательно, что Г. А. Гуковский характеризует стиль Ржевского теми же словами Епифания, что оказались столь «семантически» адекватны стилю Иванова, — «извитие словес», и так же, как и В. Гофман, без всякой «задней мысли». Ивановский «текст» продуцирует «лейтмотивные» цепочки в толще культуры, набрасывает на культурную реальность тонкую сеть соответствий: и странные прежде сочетания имен начинают звучать по-новому — речь идет не только о генеалогии, не только о наследии, не о решении сугубо литературоведческих задач, — усматриваемые взаимозависимости оказываются не вне, но внутри ивановского «текста»: апеллируя к Ломоносову или Хлебникову, мы продолжаем «читать» Иванова.