Небо расцветилось вспышками ракет, с балконов кое-где пускали фейерверки.
Я весь был еще под впечатлением загадочного поведения матери, когда майор Боннэ протянул мне бокал пунша.
— Молодой человек, чокнемся за немецкую молодежь!
Бокалы зазвенели.
Это «дзинь!» перенесло меня в далекое-далекое прошлое, в нем слышался назойливый пансионский трезвон, и «дзинь!», с которым сменяли друг друга картины в Панораме, и звон краденой кучки монет в моем кармане; с мелодичным «дзинь» воспоминания входили в открытые двери и присоединялись к нам на балконе: вот Ксавер, фрейлейн Клерхен, Мопс и Гартингер, Левенштейн и Христина — до сегодняшнего дня она только прозывалась Христиной, а сегодня это стало ее настоящим именем; звон разбудил Фанни, спавшую глубоким сном, и она задымила мне в лицо сигаретой… Все они пришли незваные, даже бабушка в своем черном шелковом платье, к ужасу отца, пришла вместе с хозяином трактира «У веселого гуляки», и я услышал бабушкин шепот, как в ту новогоднюю ночь, с которой началось новое столетие: «Пожелай, чтобы наступила новая жизнь».
Тут и в самом деле раздался звонок, и через столовую, отбивая шаг, промаршировал тот самый господин, которого мы встретили в день Нового года на одной из аллей Английского парка и который все посмеивался: «Хе-хе». Выйдя на балкон, он молодцевато вытянулся перед отцом.
— Отчего так поздно? Где вы оставили свою супругу?
Снова зазвенели бокалы, член суда Мауермейер засмеялся:
— С большим трудом удалось вырваться: я, так сказать, на минутку, внизу меня ждет извозчик, я обещал немедленно вернуться! У нас, рейнцев, сегодня тоже встреча…
— Вот это мило! Молодчина!
Все окружили отца.
— Gaudeamus igitur…[3]
— Все, все хором. Ты почему не поешь? — кивнул мне отец, и я, подхватив несколько слов, назло всем запел «Интернационал».
— Да-да, мы, старые корпоранты… — мечтательно бросил отец в потускневшую ночь. Гость поставил свой бокал на стол.
— Обновление — вот что нам необходимо.
— Что касается меня, — сказал отец, слегка свесившись с балкона, — то я бы только приветствовал войну.
Член суда Мауермейер снова поднял бокал.
— Совершенно с вами согласен, немецкому народу пора опомниться!
— Возьмись за ум, человече! — провозгласил обер-пострат Нейберт и налил: себе стакан пунша.
— Какой здесь ужасный воздух! — Мама отворила окно и, точно оправдываясь перед обер-постратом, у которого за эти годы усилился дурной запах изо рта, добавила: — Вы чувствуете, как. накурено?
Я взглянул на маму: она сегодня была совсем такой, как на портрете, там, в гостиной.
— Милостивые государи, не шутите с войной, война не детская игра! — Голос майора Боннэ прозвучал энергично, почти угрожающе.
— Что вы на это скажете, — натянуто улыбнулся отец, — наш воин, оказывается, пацифист и заигрывает с социал-демократами!
— Один только вопрос, милостивые государи! — Майор Боннэ стоял на пороге балконной двери, возвышаясь над всеми. Его чисто выбритое лицо с тонкими поджатыми губами казалось бесстрастным. На плечах поблескивали погоны. — Вы читали, господа, о похоронах Бебеля? Читали? И вы не задумались над тем, что за гробом шли сотни тысяч людей?… Нет?… В таком случае, я, к сожалению, вынужден вам напомнить, как бы неприятно и нежелательно это ни было для всех здесь присутствующих: с этими людьми нам надо считаться, это они поведут за нас войну. Подумайте же как следует над тем, что сотни тысяч этих людей получат в руки оружие… Нет, при нынешнем положении вещей война сопряжена с огромным риском…
— Так, значит, все это не так просто?… — упал в тишину испуганный голос обер-пострата Нейберта.
Все нерешительно топтались на балконе, а в воздухе еще дрожали гулкие удары колокола церкви Богоматери, и в этом звоне был и мирный благовест, и тревожный гул набата.
— Так больше продолжаться не может, — произнесли в один голос господин Мауермейер и отец.
«Ай-ай, — смеялся я про себя, — и до чего же все упорно толкуют об обновлении! Ай-ай-ай, и до чего же никто не хочет, чтобы все осталось по-старому. Ай-ай, гляди в оба! Ай-ай-ай, видно, и в самом деле вот-вот грянут перемены! Внимание, господа! Погода меняется!»
Мне захотелось вскочить на стул и произнести речь. Можно прикинуться сумасшедшим и швырнуть им в лицо жестокую правду… Разве мама теперь не заодно со мной, и даже майор Боннэ употребил по адресу отца выражение «поджигатель».
Со словами: «Становится прохладно, господа», — отец настойчиво приглашал в комнаты. Большим пальцем он загасил свечи, которые еще догорали на елке.
Майор Боннэ распрощался и ушел, а господина Мауермейера отец уговорил остаться. Меня послали вниз расплатиться с извозчиком.
Когда я вернулся, мама сказала:
— Тебе пора спать!
Она и фрау Нейберт, сидя за рабочим столиком, раскладывали пасьянс и обстоятельно сговаривались посмотреть вместе «Ведьмы» Вильденбруха с участием Поссарта.
— Он неподражаем, этот Поссарт, он просто великолепен!
— У моего мужа остается все меньше и меньше времени для возвышенных интересов, — жаловалась фрау Нейберт. — Мне, знаете, серьезные книги не по душе, жизнь и без того достаточно печальна, не хочется читать ничего грустного. Помимо «Практического руководства», я подписалась еще на «Садовую беседку», там печатается очаровательный роман, а еще мы получаем «Ежемесячник Фельгагена и Клазинга», иногда муж приносит мне «Неделю» или «Молодежь», но, право же, большая часть из того, что теперь выдается за литературное событие, просто вопиющее безобразие, вы не находите, фрау Гастль?
Мама, казалось мне, отвечала деланным голосом:
— Еще бы, я просто закаялась ходить на выставки. На днях, знаете, я была в Зеркальном дворце, где обычно выставлялись солидные художественные объединения, ну, что вам сказать — за редким исключением это просто позор. Я уже не говорю о нынешнем архитектурном стиле и о современных модах. Представьте, нам хотят навязать эти парижские жюпкюлот, как будто мало прошлогодних шутовских юбочек… Нет, все эти модные выдумки не для меня. Возможно, потому, что мы стареем, но я просто отказываюсь понимать мир. Мюнхен как город искусства явно вырождается… Мы с мужем слушаем теперь только Вагнера. Советую и вам, это так возвышающе действует после всех наших будничных дрязг… Я все еще с удовольствием вспоминаю мистерии в Обераммергау. А ведь прошло уже больше трех лет. Там отдыхаешь душой и долго еще чувствуешь себя словно возрожденной…
За общим столом между тем усиленно воскрешали «доброе старое время». Когда воспоминания юности были исчерпаны и все уже наговорились о судьбе друзей и общих знакомых, — причем отец то и дело вздыхал о «невозвратных деньках», — голоса окончательно смешались, и их уже нельзя было отличить один от другого.
Ясно было лишь, что время приспело, больше чем приспело, и что нельзя терять ни часу. Слышались возгласы: «Вот было житье!», «Ах, давайте уж лучше не вспоминать!», «Я же говорю: нам, немцам, прежде всего необходимо взяться за ум», «Мы утратили веру в бога». Голос отца опять властно ворвался в общий хор:
— Я лично твердо держусь того мнения, что только война может положить конец беззаконию и распущенности! — И все заговорили наперебой, точно стараясь перекричать друг друга:
— Преобразователи мира — вот в ком зло!
— А евреи, а кенигсбергский скандал, когда еврей осмелился провозгласить тост за кайзера!
Обер-пострат Нейберт под шум голосов указал на портрет дедушки.
— Вот, господа, воплощение доброго старого времени.
Я вспомнил бабушкины рассказы, и отчетливо увидел, как дедушка брезгливо отвернулся.