Выбрать главу

Вдруг я спохватился, что у меня опять вылетело из головы стихотворение «Привет Рихарду Демелю от молодежи», которое я целыми днями заучивал наизусть, декламируя перед зеркалом.

Но вот на колокольнях церкви театинцев и церкви святого Людовика почти одновременно пробило пять часов.

Я словно потерял сознание, непреодолимая сила подхватила меня, толкнула в вестибюль, подняла вверх по лестнице, заставила позвонить, проследовать по длинному коридору за горничной, отворившей мне дверь; и вот я стою, окаменев, перед незнакомцем, приблизившим ко мне лицо, изборожденное глубокими, подергивающимися морщинками. Среди этой игры морщин одни глаза светились покоем. Поэт пожал мне руку и пригласил сесть.

Все было так буднично: и приход сюда Сорвиголовы, и оказанный ему прием, — что я счел неуместным передать Демелю «привет от молодежи». На столе лежали мои стихи, и меня удивило, что поэт захватил их с собой в такое дальнее путешествие.

Я медленно приходил в себя.

Обвел глазами комнату. Рядом со шкафом обнаружил один-единственный чемодан, и самый факт, что для моих стихов нашлось место среди немногих вещей поэта, показался мне весьма значительным. Мне очень хотелось посмотреть, остались ли стихи такими же, как были, не изменились ли под его взглядом. Мне представилось, что они обрели какую-то новую, независимую от меня сущность и теперь я могу судить о них беспристрастно, как о чем-то, не имеющем ко мне отношения. Я не мог бы сказать, в чем она заключается, эта новая, чуждая мне сущность, и если бы мне предложили объяснить, что я написал, я был бы в большом затруднении.

Рихард Демель поинтересовался, почему я начал писать стихи, и я рассказал, как однажды сделал открытие, что некоторые слова, если их расположить в определенном порядке и произносить вслух, делают меня как бы нечувствительным к школьным и домашним невзгодам. Только много позже я начал записывать эти удивительные слова. Стихи делали меня бесстрашным и, как мне казалось, непобедимым. В стихах таилась целительная, чудесная сила, и мне хотелось узнать, оказывают ли они и на других такое действие.

Поэт шагал по комнате из угла в угол, часто откашливался и произносил: «Так-так», подходил к окну, поворачивался ко мне спиной и останавливался в дальнем углу, потом снова подходил ближе — медленно и размеренно, точно перед ним маячило нечто очень печальное.

Скоро все это начало меня злить. Вопреки моим ожиданиям, никакой торжественности не было, и я, подавив разочарование, стал мысленно иронизировать по поводу наскучившего мне поведения поэта: «Да ну же, скажи что-нибудь! Хватит разгуливать по комнате! Этим ты меня в восторженный трепет не приведешь!»

— Должен вас предостеречь, — поэт остановился передо мной, — хоть я и знаю, что вы меня не послушаетесь… Советую вам прежде всего хорошенько осмыслить эпоху, в которую вас с вашим талантом угораздило родиться.

Каждое слово поэта вызывало у меня неукротимое желание смеяться. «Продолжайте, продолжайте, господин Советчик! Ладно, давайте хорошенько осмыслим эпоху, в которую угораздило меня с моим талантом родиться. Чувствительно благодарен. Этот дяденька собирается попотчевать меня слабительным».

— Мы живем в чуждый искусству, враждебный поэзии век…, В нашей общей участи, как мне кажется, бессильны что-либо изменить те горячечные потуги, которые мы наблюдаем в современном искусстве. Все то судорожное, эксцентричное, что так характерно для этих попыток, как нельзя лучше подтверждает мою мысль. Наше время — это время великой, ослепительной, утонченной, головокружительной лжи и худосочной истины, которая разве только наполовину или даже на четверть является истиной…

«Внимание! Держись! — хихикал я. — Сейчас последует длинная проповедь».

— Вы найдете сколько угодно охотников анализировать наше злополучное состояние, но анализ этот скользит по поверхности, он не доходит до того сокровенного, что бродит в нас… Возьмите античность и средние века, там руководящие идеи пронизывали…

«Браво, господин Советчик! — смеясь, аплодировал Сорвиголова, — по какой книге вы читаете? Вы говорите как по-писаному!»

— …и охватывали все стороны жизни вплоть до покроя одежды, — у нас же свирепствует непрерывная, омерзительная война, пожирающая тысячи жизней, но нет ни победителя, ни закона, дарованного победителем.

«Однако хватит!» — возроптал Сорвиголова и что-то промычал, но господин Советчик, по-видимому, не слышал его невнятного мычания.

— Наши научные познания находятся в резком противоречии с нашими религиозными запросами, наши социальные представления — с существующим государственным строем, а тоска по искусству — с ожесточенной борьбой за существование, характерной для нашей жизни стяжателей.

Я склонял про себя: «Эта Фусс, этой Фусс, эту Фусс», — и если бы не заставил себя вспомнить о бабушкиной смерти, прыснул бы со смеху. «Шиповник, цианистый калий!» — бормотал я про себя, всеми силами сопротивляясь хохоту, рвавшемуся наружу.

Поэт снова зашагал по комнате, он говорил теперь, обращаясь не ко мде, а куда-то в пространство. Мне казалось, будто он при мне репетирует очередную речь, чем он, по всей вероятности, занимался нередко.

— Но одно дело понять все это, а другое — изменить. Где та сила, которая повела бы нас за собой, которая сблизила бы нас друг с другом и с народом?… Мы живем в узком кругу знакомых. Наша жизнь не выходит за пределы тесного, словно очерченного магическим заклятием круга. Все попытки расширить или прорвать этот круг опять-таки приводят нас в новый, столь же ограниченный круг, замыкающий нас в себе и отгораживающий от жизни, как только мы в него вступаем…

«Куда он гнет?» — старался я угадать, но тут он чуть не растянулся на ковре, а я опять едва не задохся от подступившего к горлу смеха…

— Социализм! Рабочее движение! Но разве социализм можно претворить в жизнь по тем ребяческим упрощенным рецептам, какие прописывают иные реформаторы и врачеватели человечества?… Кто в силах так высоко подняться над своим временем, чтобы хоть до некоторой степени провидеть очертания будущего?

«Ваше время истекло, господин Советчик… Кончайте!»- орал и свистел я мысленно и вдруг испугался этой обуявшей меня озорной развязности; я не понимал, откуда она взялась.

— Какая судьба нам уготована! Какое поругание наших человеческих взаимоотношений!.. Какой упадок в суждениях и вкусах! Мы обречены на разложение. От вас потребуется, дорогой мой Сорвиголова, сверхчеловеческая сила, чтобы достичь господствующей высоты и утвердиться на ней!

«Хе-хе», — тихонько хохотнул я, но сейчас же цыкнул на это «хе-хе» и заставил его замолчать. Я велел Сорвиголове прекратить идиотские мальчишеские выходки и пригрозил, что выставлю его в галерее «Скотская образина» рядом с «Малодушным» и «Трусом».

— Чем серьезнее и успешнее вы разовьете свой талант, тем упорнее невежды и посредственности будут стараться окружить вас непроницаемой стеной зависти, ненависти и всяческой подлости. Ни одно унижение не минет вас, голод будет преследовать вас по пятам, пока вы не укроетесь за конторкой письмоводителя. И это можно еще назвать снисходительной, милосердной судьбой… Ницше, Вейнингер, Кале: безумие или самоубийство… Как же мне не предостеречь вас от удела, который немцы уготовили всем своим пророкам и глашатаям!

Конечно, если бы я расхаживал, как он, взад и вперед по комнате, а не сидел, словно приклеенный к стулу, я бы проявил куда большую находчивость… А так я сказал только:

— Я все-таки попробую, господин Демель.

Я проклинал этот злосчастный визит и клялся никогда в жизни не иметь дела с поэтами, которые бродят из угла в угол, как лунатики.