— Интересно. Вы хорошо подготовились?
— Да, хорошо.
— Трудно, вероятно, учиться, а?
— В старших классах, конечно.
— Вам нелегко дается учение?
— Таким, как я, конечно, нелегко. Я…
— О, я вас понимаю. Я тоже бьюсь, чтобы заработать кусок хлеба. У меня ведь ребенок.
— Вы поете в «Осе»?…
— На это не проживешь. Я работаю теперь главным образом в роли материализующего феномена. Вызываю духов. У меня договор с профессором Шренк-Нотцингом.
— Ничего не понимаю.
— Ну, вот видите. Только такое надувательство и может прокормить нынче нашу сестру. Но обещайте, что все останется между нами, иначе вы лишите меня куска хлеба. Существует пленочка, которая складывается в такой маленький комочек, что ее без труда держишь во рту. Профессор смотрит на меня вытаращенными глазами, то есть гипнотизирует меня. Почему мне и не поддаться гипнозу за приличное вознаграждение, если это доставляет удовольствие профессору? Потом я вызываю духа. Я незаметно расправляю вынутую изо рта пленочку, она величиной с человеческое лицо, явление духа фотографируется, а я получаю за сеанс пятьдесят марок… Я одна на сцене перед затемненным зрительным залом, никто ко мне не лезет… Профессор запретил кому-либо близко подходить к сцене во время сеанса, это, мол, смертельно опасно для феномена… Такова жизнь… Моя фотография помещена в толстой научной книге, Я называюсь «Феномен Ева».
Феномен Ева поднесла к тому самому рту, из которого на сеансах появлялись духи, сочный пончик.
— Замечательный пончик, просто замечательный, прошу вас, возьмите, попробуйте! — Жуя, феномен спросила (кусочек пончика упал при этом изо рта на тарелку): — Вы сдадите свои экзамены, а потом кем будете?
— Кем я буду? Потом… кем буду?…
Мне почудилось, что меня спрашивает дух.
Глядя на тарелку, куда упал кусочек пончика, я ответил:
— Потом кем буду? Не знаю… Ничего не знаю!
На следующий день в школе ко мне подошел Фек.
— Мне, правда, никто не поручал контролировать тебя, но я вижу, что ты делаешь успехи. Перебесись! Это хорошо! Каждый на свой лад. Только с «тем», ты знаешь, о ком я говорю, не связывайся. В общем, поздравляю. Продолжай в том же духе. — Он так сердечно тряс мне руку, что у меня не хватило решимости отнять ее.
XLVII
Пришлось изобрести целую систему лжи и отговорок, чтобы находить время для моей новой жизни, для частых отлучек из дому. Отец, который работал над книгой и которого ни в коем случае нельзя было тревожить, по-видимому, не замечал, как я превращался в бунтаря и скандалиста, мать же, правда, не раз недоумевала по поводу моего странного костюма и вызывающих манер, но мне нетрудно было ее успокоить, заверив, что такова мода.
— Издержки роста, — говорил я в свое оправдание, и мама улыбалась мне доброй улыбкой.
— Что за дурацкие выходки? И где только ты всего этого набираешься!
Однажды, когда я вернулся домой очень поздно, Христина зашла ко мне в комнату и стала вспоминать, как я, бывало, заставлял ее присаживаться около кровати, рассказывать мне что-нибудь и петь. Потом она спросила:
— Что с вами, ваша милость?
— Со мной? Ничего. Ровно ничего.
Христина недоверчиво покачала головой. Она словно видела ту далекую новогоднюю ночь, когда я пел у нее в кухне.
— Не называй ты меня «ваша милость», — повторил я свою просьбу, — уж лучше скажи: «гунн» или «взбесившийся мещанин».
Христина опустила глаза, ее губы шевелились, как будто она читала что-то в своем молитвеннике, как тогда, в палате у дяди Карла…
Христина постучала ко мне, точно в ответ на мой зов.
— Войдите! Войдите! — обрадованно крикнул я. — Поздравь меня, Христина, я провалился.
— Ох-ох-ох, что-то скажут господа! — зашептала она в испуге, и на мою реплику: «А знаешь, мне это совершенно безразлично», — ответила:
— Чти отца своего и мать свою, — и поспешила вон из комнаты.
Результаты выпускных экзаменов торжественно зачитывались в актовом зале… Когда инспектор министерства просвещения дочитал до конца список выдержавших, по рядам пронесся шепот: Фек и я не были названы.
— Не выдержали экзаменов… — строго и вместе с тем сочувственно повысил голос инспектор. Он назвал две фамилии, мою и Фека. Кое-кто из учеников зашипел:
— Этого следовало ожидать. Ничего удивительного: достойная парочка!
Фек дожидался меня у ворот.
— Ну, что скажешь? Выкусил, ренегат ты этакий? У нас с тобой одна дорога, хочешь не хочешь! Пойдем-ка напьемся для духовного сближения.
Он словно сказал: «Мы обязаны и призваны охранять существующий порядок, если понадобится, то железом и кровью», — ия ответил:
— Благодарю. Ты убедил меня. Полностью. В противоположном.
Заметив, что от этих слов он сразу утратил свое бронированное величие и снова превратился в плюгавого коротышку, каким и был от рождения, а я, напротив, вырос и стал богатырем, как хозяин трактира «У веселого гуляки», с которым мы так высоко тянулись вверх, что переросли виселицу, и стал великаном, как в ту минуту, когда ступил на знаменитую каменную плиту в Констанцском соборе, — я прибавил:
— Я знаю, с кем мне по пути.
Так я не разочаровал «того»: я самостоятельно распорядился собой…
Недовольство отца обратилось против экзаменационной комиссии, он заподозрил ее в пристрастии, раз Фек тоже не выдержал. Отец грозился написать жалобу в министерство просвещения.
— В таком обществе, — сказал он, — не стыдно и провалиться. Бывают вещи похуже! — Он посмеялся над нашим провалом: — Вас, оказывается, водой не разольешь! — И спросил: — Ну, не хочешь ли поехать с нами в Гармиш-Партенкирхен?
— Но ведь к нему товарищ приезжает, — ответила замени мама.
Отец, в отличном расположении духа, положил мне руку на плечо.
— В таком случае приезжайте потом вместе. От всей души приглашаем вас… Тебя, вместе с твоим другом Феком и твоим гостем. Всех троих!
На следующий день родители уехали в Гармиш-Партенкирхен. Мама, уже выйдя за дверь, все еще наказывала Христине хорошо кормить меня, а в моей комнате лежала на столе солидная сумма карманных денег с записочкой: «Не приходи домой очень поздно!»
Для меня словно осуществилась мечта Зака о возрожденной жизни. Кофе со свежими булочками, вместе с утренним выпуском «Мюнхенских новостей», подавался мне на подносе в постель. Христина отчитывалась передо мной в расходах, потом я сколько хотел плескался в ванне, а обедал и ужинал с Христиной на кухне.
— Христина, спой мне ту песенку.
И снова Христина пела: «Должна я, должна я уехать в городок…»
Я брал руку Христины и раскачивал ее в такт, как в ту пору, когда мы уносились в незнакомые края, в Букстегуде.
Мне казалось, что в таком пустынном доме непременно должен обитать бог, хотя я давно не верил в бога.
Во время прогулок, которые я беспрепятственно совершал по всем комнатам, я расспрашивал каждую вещь, откуда она, и вещи, с тех пор как родители покинули дом, пробудились, казалось, к своей собственной жизни. Я мог, не боясь, что сейчас откроется дверь, задержаться в любой комнате, предаваясь своим думам.
— Избавился! Избавился! Раз и навсегда! — маршировал я под бой барабанов и пение труб, шествуя через триумфальную арку после победы над Феком.
Я садился на любимый бабушкин стул и рассматривал картины на стене, портрет дедушки и летящего ангела с лилией, похожего на Дузель. Это была, конечно, Дузель: прыгнув с моста, она вознеслась над землей. Я чувствовал тепло бабушкиной доброты. И в гостиную мне никто не запрещал входить, хотя мама ее заперла и я обнаружил ключ лишь после долгих поисков. Я садился перед маминым портретом и слушал, а портрет рассказывал мне о незаметной робкой жизни, тщетно заявлявшей свое «против». И я сказал портрету: