— Наши депутаты голосовали за войну, — сказал подоспевший Гартингер, — и всех, кто против войны, они попросту объявляют сумасшедшими. Сообщения из-за границы подвергаются жестокой цензуре. Неизвестно, что там происходит. Война — совершившийся факт…
Только в это мгновенье война — так показалось мне — стала реальностью. Стрекоча, словно во сне, звонил — как давно это было! — телефон в кабачке «Оса». Словно во сне, маячило передо мной кафе «Стефани», где доктор Гох кием брал на караул, и, как во сне, я присутствовал на сеансе, где Магда вызывала дух Бисмарка. И разве не во сне это было: я выводил Гартингера из темноты прихожей, когда он заблудился в собственной квартире.
Разве все это не было сном, только сном…
Я уже не говорил больше: «Ну, наконец-то!»
— Ты прав, — сказал Гартингер Левенштейну, — я тоже считал, что война немыслима, раз все рабочие организации высказались против нее. А мой отец, представь себе, этот старый социал-демократ, рассказывает трогательные истории из времен своей военной службы, словно он по меньшей мере член ферейна ветеранов войны. Вчера вечером к нам заходил тот самый старик, сборщик партийных взносов. И хотя у отца полно заказов, они до поздней ночи играли в карты, только и слышно было, что «пиф-паф» да «хлоп-хлоп». А потом оба запели «Стражу на Рейне».
— Ну, Христина?
— Да, война, война… То-то я смотрю, у меня всё руки сохнут… И вам, молодые люди, верно, тоже скоро придется идти на войну. Господин майор Боннэ заходил прощаться, велел кланяться. Господин обер-пострат Нейберт уже вывесил флаг, а наш я никак не найду, целый день искала, он, верно, на чердаке. Да, да, я всегда говорила…
— С флагом можно повременить, Христина. Приедут отец и мать, тогда вывесите.
— Но ведь повсюду флаги…
Мы стояли на балконе. Втроем.
«Друзей должно быть трое, — думал я, — по крайней мере, один-то уж сохранит мужество. Двое — это мало, так легко заразить друг друга страхом, а из трех — один, словно на вахте, сохраняет присутствие духа и бодрствует…»
— Прощай, поэзия, — сказал Левенштейн, — inter arma silent musae [4]. Теперь у нас дела поважнее…
— Почему прощай? — возразил Гартингер. — Именно теперь, на мой взгляд, стихи-то и нужны. Ведь стихи затем и существуют, чтобы напоминать нам о человечности… Они помогут хоть что-нибудь спасти в ту страшную катастрофу, какой является для человечества война. Я как раз в последнее время чувствую потребность читать стихи.
И Левенштейн, за минуту до того собиравшийся распроститься с поэзией, заговорил о стихах. Он говорил о драгоценном даре, каким становится для человечества каждое хорошее стихотворение, о том, что хорошее стихотворение может сделать человека счастливым и стойким, что оно неожиданно и по-новому освещает самые будничные и привычные вещи и, повествуя о глубочайшей человеческой муке, вливает в нас жизненные силы, повышает ценность жизни, больше того, оно знаменует собой преображение, возрождение мира, наступление новой жизни… Намекая, очевидно, на меня, Левенштейн закончил тем, что муза, как сказал один великий человек, всегда охотно приходит к поэту, но вести его по жизни не способна… А потому…
Я понял его «потому».
Я протянул руку Левенштейну, Гартингер положил руку мне на плечо, мы вопрошающе глядели вдаль.
Кто же из нас в эту минуту был отважным?
Отважным был Левенштейн. Он стал тихо насвистывать: «Вставай, проклятьем заклейменный».
Гартингер и я подхватили, и долго мы втроем насвистывали эту песню, ибо она делала нас сильными.
Гартингер вслушивался в ночь.
— Кто знает, — сказал он, — что нас ждет?
И тут отважным оказался я… Я проговорил:
— Я видел корабль…
Название корабля я опять забыл.
XLIX
Кто это играет на гармони?
Проснувшись поутру, я услышал гармонь.
Во дворе, у конюшни, сидел на лавочке Ксавер. Он был в штатском. Возле него стояли сундучок и картонка. На шляпе, воткнутый за ленту, торчал букетик цветов.
Тогда я вынул скрипку из футляра — ту самую, ни в чем не повинную, — все струны были целы, ее только оставалось настроить. Я сделал это и заиграл вслед ушедшему учителю Штехеле и навстречу гармони Ксавера «Грезы» Шумана. Мне казалось, что я играю «Песнь песней» о Новой жизни, хотя это и не та мелодия, которую Левенштейн пропел мне в Английском парке у водопада.
И гармонь играла что-то свое, но разве не играли мы с Ксавером в лад? Разве не играли мы одно и то же?
Христина постучалась:
— Господин майор уезжает на войну.
Ксавер вывел из конюшни коня. Его гармонь лежала на лавочке.
Майор махнул рукой- вольно! — стоявшему перед ним навытяжку Ксаверу и, не оборачиваясь на «ура», которым провожал его обер-пострат Нейберт, поскакал за ворота.
Ксавер заметил меня.
— Эй, — крикнул он, — кто это там смотрит в окошко?! Что же вы не пожалуете на минуточку вниз?
Ксавер возился у себя в каморке.
— Будьте как дома, без церемоний! Со вчерашнего дня даже кайзер не признает никаких партий и все немцы равны.
Только надолго ли? Поживем — увидим… А вы-то, когда же вы в поход?
— Мне некуда торопиться. Когда призовут…
— Ах, так вот вы какой? Ну, тогда нам легче столковаться. Мне эта война тоже не по душе, я только женился, уж и ребеночка, верно, не долго ждать; мне, можно сказать, неплохо жилось, и вдруг они нагрянули со своей мобилизацией, Я ответил им по-свойски… Но, подумал я, война ведь ненадолго, а покажется она мне долгой, так знаете ли, я скажу ей, поцелуй-ка ты меня в…
«Фу, Ксавер, и не стыдно тебе, куда ты только показываешь пальцем?» — выбранил я его тогда и строго осмотрел палец, которым он показывал, — нет, слава богу, палец был совсем чистый…
Я сидел у ног Ксавера на скамеечке, как в былые времена, скамеечка уже стала низка для моих длинных ног. Ксавер взял в руки гармонь.
— Чего только вы не придумаете, молодой господин! Мне-то что, я готов, хотя теперь, раз даже кайзер не признает никаких партий, так, верно, и наверху не будут против, если наш брат маленько поиграет?
— Отец и мама… Они уехали, — произнес я тихо.
Ксавер прижал к себе гармонь, наклонил голову и, как бы лаская инструмент, стал нежно перебирать клавиши:
Уж очень болела душа от этой песенки, поэтому мы тихо, без слов, подпевали, а Христина вышла на балкон и стала глядеть на улицу; быть может она все еще не потеряла надежды- а вдруг ненароком покажется ее фельдфебель…
Ксавер отвернулся, отвернулся и я: мы прятали друг от друга слезы.
— Хватит! — сказал Ксавер, но машинально все перебирал и перебирал лады.
— Ну вот, значит, пришла пора расставаться. Для всех приспел час разлуки. В городе все справляют проводы, куда ни повернись, только и слышно: «Счастливо оставаться! Прощай! Не забывай!» Завтра вечером и мне в поход, поеду догонять майора, он опять взял меня к себе в денщики, здорово, а? Вот, значит, и мы устроили маленький прощальный концертик! Спаси тебя бог, можешь опять смело говорить мне «ты».
Во дворе кто-то громко звал:
— Эй! Куда ты там запропастился?
— До скорой встречи, Ксавер! — сказал я и вышел из каморки.
Если бы он, Ксавер, знал, где я видел его! Он был ведь на корабле, на Благословенном корабле!..
Фек и Фрейшлаг искали меня по всему двору.
— Чудак, где это ты пропадаешь? — раскричался Фек. — Наверху старуха сказала нам, что ты где-то здесь, во дворе. Ну и компания у тебя, нечего сказать… С конюхом водишься…