Но вскоре со мной случилась вот какая неприятность.
Кое-кто из местных пареньков, водившихся со мной, согласился ради моего бенефиса изображать разбойников. На репетиции они не ходили, а явились прямо на спектакль.
Видя их перед собой на сцене, я до такой степени вошел в роль, что почувствовал себя настоящим разбойником.
– Эй вы, сброд, сложи оружие! – скомандовал я.
Разбойники – ни с места.
– Сложи оружие, сброд! – повторил я.
Разбойники стали о чем-то переговариваться.
Я властно смотрю на них, подхожу ближе и шепчу:
– Неужели вы не понимаете, дурачье, что это просто так, для виду? Я скомандую еще раз, а вы сложите оружие. Увидите, какая будет потеха.
Отхожу от них и кричу:
– Если вы сейчас же не подчинитесь, всех повешу! Сброд, сложи оружие!
Они сложили оружие и ждали потехи. Потом ругались, что смешного ничего не было.
Но мне все же был оказан исключительный прием. Я выручил в этот раз целых пятнадцать золотых! Это, конечно, совсем не то, что четыре с половиной крейцера, полученные мною позже в немецкой труппе за Карла и Франца Моора вместе.
В чешских труппах еще ничего, жить можно! А немецкие – это просто какие-то больницы: там все сидят на диете. Там-то и научился я класть мокрые полотенца на живот – хорошее средство против голода.
Две недели мы играли в Нимбурге; там даже немецких фирм нет, в театре пусто, и не выпроси я у одного кожевника черных штанов и не продай их, так наверняка помер бы с голоду.
А кожевник все удивлялся, почему это я никогда не выхожу на сцену в этих штанах.
Как-то раз в трактире один парень все со мной ругался и задирал, и я подумал: «Ты никому еще не влепил пощечины – почему бы сейчас не задать ему трепку?»
Поднялась драка, а на другой день – суд! Меня с товарищами, которые тогда со мной были, приговорили на трое суток в холодную. Товарищи обжаловали решение, а у меня не было денег на гербовую марку, и пришлось мне объявить, что я готов сидеть.
В субботу после обеда я сам пришел к судье и попросил у него разрешения отсидеть трое суток – не подряд, а с перерывами, каждый день по нескольку часов; а то как же быть с репетициями? Судья был человек обходительный; он сказал, что разрешает,- за то, что я обратился прямо к нему, а не обжаловал его решение; если, мол, я нынче днем свободен и вечером не играю, то могу сразу и приступить; но в тюрьму мне садиться не надо, а достаточно пойти на квартиру к тюремщику и там отсидеть и сегодняшнюю порцию, и все остальные, пока не получится положенных трех суток.
Это мне очень понравилось.
Подхожу к дверям тюремщика, стучу. Слышу:
– Войдите! Ах, это вы? Очень рад! – любезно приветствовал меня тюремщик.- А мы только пообедали. Чем обязан?
– Хочется немножко у вас посидеть! – отвечаю я.
– О, пожалуйста, сделайте милость, прошу! Очень приятно!
Он явно не понял. Три его дочери были уже взрослые девушки, румяные, будто яблочки наливные, живые, как ртуть, свежие, как серны.
Я их часто видел в театре, мы быстро познакомились и через четверть часа уже весело болтали. Я рассказывал им всякие анекдоты из театральной жизни, какие только знал, и мы хохотали так, что стекла звенели. Когда мой запас кончился, младшая предложила поиграть в какую-нибудь игру.
– Только не в такую, где мне пришлось бы стоять или ходить: я пришел сидеть,- сказал я.
Они засмеялись, хотя никто не понял.
Стало смеркаться, и отец заговорил об ужине, поглядывая на меня уже с некоторым нетерпением: когда же, мол, ты уберешься? Но в конце концов, сообразив, что имеет дело с бедным бродячим актером, который, видно, как раз и дожидается ужина, почувствовал жалость.
– Поужинайте с нами, сударь, если вас удовлетворит кружка нива с бутербродом.
Я согласился.
После ужина наше буйное веселье немного утихло. Мы устали. Давно пробило девять, но я не подымался. Наконец старик не выдержал.
– Не забывайте нас, сударь, приходите опять. Сам удивляюсь, как это я еще на ногах; мне уже давно пора в постель. А вы привыкли до глубокой ночи глаз не смыкать… Наверно, зайдете еще к приятелям?
– Нет, нет, я пришел сюда сидеть!
– Экий проказник!
– Честное слово.- И я рассказал ему всю историю.- Пан судья приказал мне у вас переночевать.
Девушки громко захохотали.
– Господи боже мой, что это пану судье пришло в голову? Ведь вся моя семья ютится в одной комнатушке! – воскликнул старик.
– Я тут ни при чем…
Все стали в тупик.
– Знаете что, сударь? – решил наконец тюремщик.- Ступайте-ка домой, а я скажу, что вы провели у меня всю ночь! И вообще можете больше не приходить; через несколько дней мы сообщим, что вы отбыли наказание.
После недолгих препирательств я милостиво согласился разделаться со своим наказанием, а моим коллегам пришлось провести все праздники в кутузке.
Как-то раз я попал в Прагу,- но больше меня там на сцену не заманят!
В провинции я играл всегда одни первые роли и, как говорится, законтрактовался только на них. А здесь мне давали играть одних умирающих и раненых, да еще придирались ко мне за то, что я и в этих ролях имел успех.
Критики молчали, словно набрав воды в рот; только один отдал мне должное, отозвался обо мне хорошо. Он публично хвалил мою прекрасную внешность, говорил, что я выгляжу так, будто господь бог из дерева меня выстругал. Благородная душа!
Напрасно добивался я более крупной роли. Думал, что мне наконец повезет в мой бенефис. Заказал одному поэту новую пьесу и сказал ему:
– Обязательно, чтоб была хорошая роль для меня. Понимаете, что-нибудь светское, остроумное!
– Понимаю,- ответил поэт.- Чтоб вам быть чем-нибудь необыкновенным, да?
И у него здорово получилось; я играл в его пьесе глупого слугу, которого все время колотят.
К следующему бенефису я решил написать пьесу сам. «Лучше всего взять исторический сюжет»,- подумал я и достал себе Палацкого. Но книга эта – совершенно бесполезная: всякие там мелочи да комментарии, а ни одного события, подходящего для трагедии.
В конце концов Прага мне надоела; я собрал свои пожитки и сказал:
– Adieu [2], Прага, на тебе свет клином не сошелся!
Я пользовался исключительным успехом у женщин. Ну прямо до неприличия! Только на какую-нибудь взгляну – моя.
Не говорю уж о той молодой цыганке, которая так в меня влюбилась, что целый год бродила по следам нашей труппы: где мы ни остановимся, она тут как тут.
Я любил эту черноглазую смуглую чаровницу; мне даже казалось, что она меня околдовала; товарищи надо мной смеялись: дескать, может, это какая цыганская княжна? Конечно, я был гораздо выше этой бедняжки, но что из этого? На все насмешки я отвечал строчками из Раупаха:
Ungleich aber kann mit Ungleich nur in Liebe siche vereinen[3].
Либо из Гоувальда:
Die Liebe fragt nicht nach der Vater Stand[4].
Дело в том, что у нас тоже была эта привычка – в разговоре друг с другом перейти на немецкий, на язык просвещенной нации: это считалось хорошим тоном. Тут мы подражали провинциальным чиновникам; впрочем, я замечал эту манеру и у пражских литераторов.
Жениться на цыганке я, понятно, не собирался, так как разделял мнение Иффлянда:
Ehret die Rechte der Natur, folgt dem Zuge der Liebe, so bedurft ihr keiner Gesetze [5].
Эта цыганка любила меня безмерно, пока наконец, вспомнив слова Тыла: «Тот, кто любит, хочет любить… и ничего больше…» – не украла мои серебряные часы и не скрылась с ними.
Когда же обнаружилось, что у многих членов нашей труппы пропали еще более нужные предметы, я понял, что мои товарищи были с ней в гораздо лучших отношениях, чем делали вид.