Выбрать главу
Была ты и будешь… Таинственно создан я     из блеска и дымки твоих облаков. Когда надо мною ночь плещется звездная,     я слышу твой реющий зов! Ты — в сердце, Россия! Ты — цель и подножие,     ты — в ропоте крови, в смятенье мечты! И мне ли плутать в этот век бездорожия?     Мне светишь по-прежнему ты… Крым, <18 марта 1919>

Петр в Голландии

Из Московии суровой он сюда перешагнул. Полюбил он моря гул, городок наш изразцовый[4]; и бродил вдоль берегов — загорелый, грубый, юный. Ветер. Пепельные дюны. Стук далеких топоров. Разноцветные заплаты парусов над рябью вод. Стая чаек. Небосвод, — как фаянс, зеленоватый. Были мудры вечера. Кружки. Сонные соседи. Думы голосом победы звали плотника-Петра. У стола мечтал он важно. Четко тикали часы. Помню: жесткие усы, взор жестокий и отважный, тень локтей и головы, полки в маленькой таверне, а на печке — блеск вечерний и квадраты синевы. <30 марта 1919>

«Кто меня повезет…»

Кто меня повезет, по ухабам, домой — мимо сизых болот и струящихся нив? Кто укажет кнутом, обернувшись ко мне, меж берез и рябин зеленеющий дом? Кто откроет мне дверь? Кто заплачет в сенях? А теперь, — вот теперь, — есть ли там кто-нибудь, кто почуял бы вдруг, что в далеком краю я брожу и пою, под луной, о былом? Берлин <8 августа 1920>

«Я без слез не могу…»

Я без слез не могу тебя видеть, весна! Вот стою на лугу да и плачу навзрыд. А ты ходишь кругом, зеленея, шурша… Ах, откуда она, эта жгучая грусть! Я и сам не пойму; только знаю одно: если б иволга вдруг зазвенела в лесу, если б вдруг мне в глаза мокрый ландыш блеснул, — в этот миг, на лугу, я бы умер, весна… <1 апреля 1921>

Облака

I На солнце золотом сверкает дождь летучий, озера в небесах синеют горячо, и туча белая из-за лиловой тучи      встает, как голое плечо. Молчи, остановись… Роняют слезы рая соцветья вешние, склонясь через плетень, и на твоем лице играет их сырая,      благоухающая тень. Не двигайся, молчи… Тень эту голубую я поцелуями любовно обогну… Цветы колышутся… я счастлив… Я целую      запечатленную весну. II Закатные люблю я облака: над ровными, далекими лугами они висят гроздистыми венками, и даль горит, и молятся луга. Я внемлю им. Душа моя строга, овеяна безвестными веками: с кудрявыми багряными богами я рядом плыл в те вольные века. Я облаком, в вечерний чистый час, вставал, пылал, туманился и гас, чтоб вспыхнуть вновь с зарею неминучей. Я облетал все зримое кругом, блаженствовал и, помню, был влеком жемчужной тенью, женственною тучей. Берлин, <17 мая> 1921

«Я думаю о ней, о девочке, о дальней…»

Я думаю о ней, о девочке, о дальней, и вижу белую кувшинку на реке, и реющих стрижей, и в сломанной купальне      стрекозку на доске. Там, там встречались мы и весело оттуда пускались странствовать по шепчущим лесам, где луч в зеленой мгле являл за чудом чудо,      блистая по листам. Мы шарили во всех сокровищницах Божьих; мы в ивовом кусте отыскивали с ней то лаковых жучков, то гусениц, похожих      на шахматных коней. И ведали мы все тропинки дорогие, и всем березанькам давали имена, и младшую из них мы назвали: Мария      святая Белизна… О Боже! Я готов за вечными стенами неисчислимые страданья восприять, — но дай нам, дай нам вновь, под теми деревцами      хоть миг, да постоять!.. <4 июня 1921>

В поезде

Я выехал давно, и вечер не родной рдел над равниною не русской, и стихословили колеса подо мной, и я уснул на лавке узкой. Мне снились дачные вокзалы, смех, весна, и, окруженный тряской бездной, очнулся я, привстал, и ночь была душна, и замедлялся ямб железный… По занавескам свет, как призрак, проходил. Внимая трепету и тренью смолкающих колес, — я раму опустил: пахнуло сыростью, сиренью! Была передо мной вся молодость моя: плетень, рябина подле клена, чернеющий навес, и мокрая скамья, и станционная икона. И это длилось миг… Блестя, поплыли прочь скамья, кусты, фонарь смиренный… Вот хлынула опять чудовищная ночь, и мчусь я, крошечный и пленный. Дорога черная, без цели, без конца, толчки глухие, вздох и выдох, и жалоба колес, как повесть беглеца о прежних тюрьмах и обидах. Груневальд, 4 июля 1921