Выбрать главу

Полонский принадлежал к тому типу поэтов, у которых жизненное поведение и личный облик вплотную слиты с поэзией. В письме к Фету он пишет: «По твоим стихам невозможно написать твоей биографии, и даже намекать на события из твоей жизни… Увы! по моим стихам можно проследить всю жизнь мою… Мне кажется, что не расцвети около твоего балкона в Воробьевке чудной лилии, мне бы и в голову не пришло написать „Зной и все в томительном покое…“».

Работа над стихом для Полонского тесно связана с совершенствованием души: он считает, что душа — материал для лирического поэта, а «достоинства стихов его зависят столько же от внешней отделки, сколько и от крепости материала».

Показательно это требование душевной крепости — при всей мягкости его личного облика. Это не случайное для Полонского высказывание. Та же мысль выражена и в одном из самых поздних писем: «Творчество требует здоровья… Врет Ломброзо, что все гении были полупомешанные или больные люди… Сильные нервы — это то же, что натянутые стальные струны у рояля: не рвутся и звучат от всякого — сильного ли, слабого ли — к ним прикосновения».

Это несколько противоречит, может быть, устоявшемуся мнению о «слабости», «растерянности» Полонского, но именно это было очень важной для него жизненной и поэтической проблемой: сохранить вопреки всему — гонениям и насмешкам, личным несчастьям и болезням — неколебимую ясность работающей души. От этого и печаль его не безнадежна, не замкнута в себе, но «светла» и полна чувства незавершимости и открытости жизни.

Работа над собственной душой для Полонского — основа творчества, в конечном счете и самой стихотворной формы: «Что такое — отделывать лирическое стихотворение или, поправляя стих за стихом, доводить форму до возможного для нее изящества? Это, поверьте, не что иное, как отделывать и доводить до возможного в человеческой природе изящества свое собственное, то или другое, чувство».

Нерасторжимая слитность поэта и человека — не безусловно положительное свойство: свобода поэтического полета — «соколиного ширянья» — порою затруднена и отягчена у Полонского «человечностью» забот его поэзии. Это могло привести к тому, от чего сам он предостерегал: к подмене поэтической простоты (а она для него была непременным требованием) — прозаичностью. «Простота» и «прозаичность» — очень существенное разграничение, и Полонский неоднократно подчеркивал, что для их различения «нужно особенное поэтическое чутье». Там, где это чутье ему не изменяло, стихи его и достигают наивысшего размаха и свободы. Именно на этом пути Полонский и приходит к самому замечательному своему достижению, и здесь он — первый среди своих современников: поразительно его умение «превращать в перл создания всякую жизненную встречу» (Фет).

Когда говорят о поэзии Полонского, как бы сами собой напрашиваются определения «загадочная», «таинственная» — и это при всей его безусловной простоте. «Он во всем видит какой-то особенный, таинственный смысл, — писал Добролюбов в одной из своих рецензий, — все возбуждает в нем вопрос, все представляет ему загадку». Тургенев отмечал у Полонского образы, «навеянные ему то ежедневною, почти будничною жизнью, то своеобразною, часто до странности смелой фантазией».

Но самое характерное для Полонского — именно сочетание двух этих как будто несовместимых сторон поэтического дара: будничную «жизненную встречу», почти подчеркнуто бытовую, на грани прозаичности он умеет высветить, продлить в какую-то бесконечную даль, где открывается в самой ее незавершенности, недосказанности глубокий, таинственный смысл. Тоньше всех подметил это Достоевский и выразил устами своей героини из «Униженных и оскорбленных» (речь идет о стихотворении «Колокольчик», по свидетельству современников, любимом стихотворении самого поэта): «Как это хорошо! Какие это мучительные стихи… и какая фантастическая, раздающаяся Картина. Канва одна и только намечен узор, — вышивай что хочешь… Этот самовар, этот ситцевый занавес, — так это все родное… Это как в мещанских домиках в уездном нашем городишке».

Замечательно здесь рядом стоящее: «фантастическая картина» — и «этот самовар, этот ситцевый занавес». Схвачено главное в лирическом даре Полонского: жизнь как она есть, самая реальная и обыденная, и в ней, — а не над ней, — открывающаяся далекая перспектива, это тайна самой жизни, неразгаданная и даже как бы без попытки разгадать — зримый образ тайны. Про Полонского не скажешь, конечно, как Фет сказал про Тютчева: «Здесь духа мощного господство». Он не взрывает так глубоко и сильно существенные пласты бытия, не решает мировых вселенских противоречий, но ставит перед нами обыденную жизнь так, что она предстает полной красоты и тайны и еще не раскрытых, неясных возможностей.