Выбрать главу

3. Канев

Женившись на моей матери, отец подал в отставку и поселился в украинском имении. Он вскоре был назначен уездным предводителем дворянства и ревностно отдался земской деятельности и сельскому хозяйству. Он вечно был в разъездах, постоянно наш женский мирок стоял около перрона, а он уже махал нам из коляски, запряженной четвериком рыжих высоких лошадей, в белом кителе с золотыми пуговицами, с орденами, в красной дворянской фуражке.

Осенью мы все переехали в уездный город Канев. Помню сборы, мужиков возившихся с ящиками потом бесконечную дорогу — до Канева было больше 60 верст, в тесной карете, набитой свертками, баулами, дорожными погребцами.

С трехлетнего возраста воспоминания перестают быть отрывочными. Наш городской дом выходил на четыре улицы, это была поместительная усадьба, сад был запущенный и большой. Жизнь мало чем отличалась от Николаевки, по-прежнему со мной были Тетя, мать, моя сестра, но в доме у нас бывало гораздо больше народа, и со мной гости разговаривали сладенькими голосами, желая угодить моему отцу, бывшему первым лицом в городе, и дарили мне подарки.

Меня наряжали девочкой, и я носил длинные волосы, которые вились и причиняли мне немало мучений при расчесывании. Бывало, что дети отцовского письмоводителя допытывались у меня: — Ты мальчик? Скажи, ведь ты девочка?

Я мало задумывался над тем, девочка я, или мальчик, но иногда не без удовольствия, когда у нас бывали дети, сравнивал мое шелковое платьице и ленты с нарядами девочек — мое платье и ленты в моих волосах всегда были самыми нарядными. Я играл в куклы с наслаждением. Отец привез нам с сестрой куклы из Парижа, сестре Степку-Растрепку, мне школьника с ранцем, который скоро из школьника превратился в школьницу, потому что Тетя не умела шить штаны. Эта кукла, потрепанная, истерзанная, испачканная была мне дороже всех игрушек многие годы и, тайком от всех, даже двенадцатилетним, я доставал ее из укромного места, куда прятал мою Маришку, чтобы меня не засмеяли, и примерял ей обрывки украденных кружев и цветные лоскуты.

Мой отец и моя мать присутствовали в Киеве в театре на торжественном представлении, на котором был убит Столыпин[10]. Отголоски этого политического события запомнились мне потому, что мать, вернувшись, подарила мне «для Маришки» свою шляпу, которую она сломала и измяла, падая в обморок. Тогда носили огромные шляпы, и Маришке сшила Тетя не одно бальное платье со шлейфом. А кроме того на шляпе еще были птицы, цветы, колосья и даже гроздья крупного винограда.

— Пора его учить иностранным языкам, — решил как-то отец, вдруг заметив, что я в локонах, в платьице, с куклой, и как бы удивившись этому: — Отчего ты все играешь в куклы? Посмотри, у тебя такие славные лошадки.

И правда, в детской у меня была целая конюшня деревянных лошадей выше меня ростом, обтянутых жеребячьими шкурами. — Суковкин говорит, что у них скоро освободится гувернантка, они своих мальчиков отправляют в Англию, пригласить ее? А то он все как девчонка, гувернантка ученая, немка, она будет с ними гулять, играть, даст правильное воспитание.

Мать и Тетя взволновались, закричали, просили меня пожалеть. Тетя заплакала и долго меня целовала в тот вечер, так что и я начал рыдать и меня никак не могли успокоить. Разговоры о гувернантке умолкли но возобновились вскоре, и моя мать, говоря о гувернантке, уже поддерживала отца. Тетя часто плакала, была со мной еще нежнее и, напуганный, я жался к ней чаще, чем к матери, в которой уже не находил прежней поддержки. Я точно предчувствовал, что кончается мое счастливое детство, что гувернантка разобьет мою сонную нирвану, что в нашем теплом, дружном, женском биологическом мирке начнется развал и разлад.

Гувернантка приехала к нам под вечер. Это была остзейская немка, лет тридцати пяти, худая, с бледными волосами, в блузочке с галстуком, ее звали Марта Яковлевна Ульберг. От присутствия нового человека мы с сестрой пришли в величайшее возбуждение и от смущения вели себя как никогда — шумели, кричали, боролись друг с другом, точно желая напугать Марту Яковлевну и заставить ее уехать.

Мать и Тетя успокаивали нас, как могли, немка улыбалась и была потрясена нашим поведением настолько, что, действительно, чуть не уехала, как она признавалась потом.

Начались новые порядки, новые правила, которым я подчинялся с удивлением, но все же подчинялся. Утром нельзя было больше валяться в кровати, за столом надо было есть все, а не только то, нравится, нельзя было разбрасывать вещи по комнате, надо было кланяться, шаркая ножкой и не протягивать первому руку. Немка гуляла со мной по дорожкам сада и пела немецкие песенки. Я тоже пел немецкие песенки:

вернуться

10

14 сентября 1911 года.