Шеллинг подкрепляет свою мысль отсылкой к Данте. Он мог бы сослаться на Блейка — единственного из его современников, кто в полной мере следовал этой художественной программе, выражающей высшие устремления романтического искусства.
Однако даже такая глубокая родственность блейковского творчества романтизму не приглушила серьезных расхождений, дающих себя почувствовать прежде всего в социальных идеях и этической концепции.
Говоря в самой общей форме, расхождения определялись отказом Блейка признать примат идеального над материальным — для романтиков едва ли подлежащий сомнению. Диалектическое видение Блейка требовало признания этих двух начал равноправными. В его художественной вселенной они едины до неразличимости.
Здесь наглядно проявилось духовное воспитание XVIII столетия и еще ощутимее сказались размышления над страницами Сведенборга и споры с ним. Особенно существенную роль сыграла школа Якоба Бёме (1575—1624), проштудированного в годы, решающие для формирования Блейка. Об этом немецком мистике, жившем за полтора века до Блейка, Герцен отозвался как о человеке «гениальной интуиции», который «поднялся до величайших истин», хотя и был заключен в мистическую терминологию: он «имел твердость не останавливаться на букве... он действовал разумом, и мистицизм окрылял его разум»[4].
Характеристика, вполне уместная и для Блейка. Его мистицизм не имел ничего общего ни с поэзией тайн и ужасов, ни с тем характерным для романтиков томлением по недостижимому царству чистой идеальности, которое побуждало к настроениям бегства от реального мира в область зайредельных откровений и грез. Подобно Бёме, Блейк был по складу своего мышления диалектиком, неизменно исходившим из впечатлений реальной действительности, как бы ее ни преображала его творческая фантазия. И этот своеобразный «корректив реальности» — едва ли не самая примечательная особенность всего видения Блейка.
Она прослеживается и в его лирике, и в «пророческих книгах». Как лирик Блейк получил признание еще у прерафаэлитов, и долгое время историки литературы рассматривали его творчество так, словно бы оно целиком сводилось к «Песням Неведения и Познания» и стихам из рукописей. «Пророческие книги» — начиная с «Бракосочетания Рая и Ада» до «Иерусалима» — были всерьез прочитаны лишь во второй половине XX века. Особенно велики здесь заслуги видного канадского литературоведа Нортропа Фрая (Northrop Frye, b. 1910), чье исследование «Пугающая симметрия» (The Fearful Symmetry: A Study of William Blake, 1947) явилось подлинной вехой в блейкиане, как, впрочем, и книга американского литературоведа Дэвида Эрдмана (David Erdman, b. 1904) «Пророк в битве с империей» (Blake: Prophet against Empire, 1954), развеявшая представление о Блейке как о визионере, которому не могли быть интересны страсти своего времени и кипевшая вокруг борьба идей[5].
Сегодня Блейк воспринимается прежде всего как философский поэт, наделенный неослабевающим интересом к социальной конкретности окружающего мира, к этой его пер-воматерии, питающей творческую фантазию художника.
Эта конкретика входит уже в его «песни» раннего периода, сообщая многим из них острую злободневность, которую должны были хорошо чувствовать тогдашние читатели Блейка, сколь ни узок был их круг. В «пророческих книгах», поэтическими средствами мифа воссоздающих былое, настоящее и будущее Альбиона — символа человечества, фрагменты христианской, индийской, античной мифологии дополняются специфически блейковскими мотивами и персонажами, и возникает целостный образ эпохи с ее надеждами, заботами, противоречиями.
Актуальный для того времени «сюжет» всегда оказывался у Блейка отзвуком вечной драмы, в которой сталкиваются богоравный свободный человек и простертый ниц перед алтарем прихожанин, Поэтический Гений и утилитарный Разум, Воображение и Своекорыстие. И сама драма наполняется содержанием тем более глубоким, что она развертывается в конкретном историческом контексте, осознается и переживается реально, ощутимо воссозданной исторической личностью, какой в «пророческих книгах» предстает повествующее «я». И каждая деталь подобного «сюжета» становилась компонентом блейковского мифа о человеке, взыскующем целостности и истинной духовности бытия в мире, уже подчиненном утилитаристскому жизнепониманию со всеми неисчислимыми бедствиями, которые оно за собой влечет.
5
Наше отечественное литературоведение всегда рассматривало Блейка в социально-историческом контексте его эпохи (см. работы А. А. Елистратовой, В. М. Жирмунского, Е. А. Некрасовой и др.).