Михаил Алексеевич Кузмин
Стихотворения
Н.А. Богомолов. «Любовь — всегдашняя моя вера»
Михаил Кузмин немало написал в своей жизни: одиннадцать сборников стихотворений, девять небольших томов прозы, отдельно изданные пьесы и вокально-инструментальные циклы, разбросанные по разным газетам и журналам статьи о литературе, театре, музыке, живописи, переводы в прозе и стихах. Это дополняется большим архивом, где хранятся восемнадцать томов дневника за четверть века, записные книжки, черновики, обширные эпистолярные комплексы, ноты, выписки из разных книг.
Теснейшим образом Кузмин был связан со всей культурой начала века и двадцатых годов. Без обращения к его имени не обходятся исследователи творчества Блока, Брюсова, Вячеслава Иванова, Гумилева, Ахматовой, Мандельштама, Хлебникова, Цветаевой, Пастернака, Маяковского, Вагинова, обэриутов[1]; оно непременно будет присутствовать в биографиях Сомова, Судейкина, Сапунова, Мейерхольда, в описаниях самых различных театральных предприятий. Включая имя Кузмина в перечисленные ряды, мы непременно увидим рефлексы соседствующих явлений и на его собственном творчестве, на его собственной жизни. Одним словом, материалов для изучения и осмысления, как кажется, более чем достаточно. И все же любой ученый, берущийся писать о Кузмине, обязан, хотя бы и не произнося этого вслух, признать, что очень и очень многого он еще не знает.
Своеобразным символом загадок жизненных стал надгробный камень, где указана неверная дата рождения, а загадок творчества — судьба произведений, писавшихся в тридцатые годы, от которых до нас не дошло буквально ничего.
И при этом следует помнить, что личность и творчество Кузмина связаны между собою на редкость тесно даже для той эпохи, в которую он жил и которая настаивала на единстве жизни и поэзии. Детские и юношеские увлечения, известные только самому поэту перипетии жизни, вкусы и пристрастия, прихотливые изгибы настроения создают особую атмосферу всего творчества. Читатель и исследователь должны принять это как аксиому. Не зная подробностей, всякий читающий Кузмина оказывается поставлен в положение его доверенного друга, посвященного в интимную и интеллектуальную жизнь автора.
Конечно, далеко не все мы ныне в состоянии разгадать и рассказать, однако создать некоторое представление о Кузмине как человеке и творце — вполне возможно[2]. И наш рассказ должен неминуемо включать в себя хотя бы краткое повествование о жизни, а не только о поэзии, тем более что жизнь Кузмина нередко превращалась в легенду, не только фиксируемую современниками, но и охотно, с полным доверием пересказываемую доверчивыми авторами книг, выходящих в наши дни[3].
Мемуаристы оставили нам немало описаний внешности Кузмина, дающих не только выразительный портрет, но одновременно и раскрывающих психологический мир поэта.
Вот один из наиболее ранних — не по времени создания, но по хронологии жизни Кузмина: «Из окна бабушкиной дачи я увидел уходивших дядиных <К. А. Сомова> гостей. Необычность одного из них меня поразила: цыганского типа, он был одет в ярко-красную шелковую косоворотку, на нем были черные бархатные штаны навыпуск и русские лакированные высокие сапоги. На руку был накинут черный суконный казакин, а на голове суконный картуз. Шел он легкой эластичной походкой. Я смотрел на него и все надеялся, что он затанцует. Моих надежд он не оправдал и ушел, не протанцевав»[4].
Примерно того же времени — описание А. М. Ремизова: «Не поддевка А. С. Рославлева, а итальянский камзол. Вишневый бархатный, серебряные пуговицы, как на архиерейском облачении, и шелковая кислых вишен рубаха: мысленно подведенные вифлеемские глаза, черная борода с итальянских портретов и благоухание — роза.
Заметив меня, он по-лошадиному скосил свой глаз:
— Кузмин.
И когда заговорил он, мне вдруг повеяло знакомым — Рогожской, уксусные раскольничьи тетки, суховатый язык, непромоченное горло. И так это врозь с краской, глазами и розовым благоуханием. А какое смирение и ласка в подскакивающих словах»[5].
И еще один ремизовский вариант: «Кузмин тогда ходил с бородой — чернющая! — в вишневой бархатной поддевке, а дома у сестры своей Варвары Алексеевны Ауслендер появлялся в парчовой золотой рубахе навыпуск, глаза и без того — у Сомова хорошо это нарисовано! — скосится — ну, конь! а тут еще карандашом слегка, и так смотрит, не то сам фараон Ту-танк-хамен, не то с костра из скитов заволжских и очень душился розой — от него, как от иконы в праздник»[6].
А его облик в тридцатые годы, незадолго до конца жизни, запечатлел известный искусствовед В. Н. Петров: «Его матово-смуглое лицо казалось пожелтевшим и высохшим. Седые волосы, зачесанные на лоб, не закрывали лысины. Огромные глаза под седыми бровями тонули в глубокой сетке морщин. <…> А если довериться сохранившимся любительским фотографиям, то может создаться впечатление, что Кузмин — это маленький худенький старичок с большими глазами и крупным горбатым носом. Но это впечатление ложно. Фотографии ошибаются — даже не потому, что объектив видит не так, как глаз человека, а потому, что аппарат не поддается очарованию. А здесь все решалось именно силой очарования»[7].
Обратим внимание на общую у всех мемуаристов ноту, не всегда заметную с первого взгляда, но все время присутствующую (так же, как и у других, чьи воспоминания здесь не процитированы): в облике Кузмина сочетается несочетаемое; явственно чувствуемое очарование возникает почти без видимых причин, как бы вступая в противоречие со всей внешностью. И сходное впечатление нередко складывается, когда том за томом перечитываешь его литературное наследие, постоянно натыкаясь на раздражающие, а то и вовсе пустые места, обыденные, ничего не говорящие сердцу стихотворения, а то и попросту на очевидную халтуру… Но вот проскакивает нечто, никак не определимое словами, — и все окружающее освещается резким и отчетливым светом большого искусства.
Прихотливая изменчивость творчества совершенно очевидно была у Кузмина производным от его собственной биографии, наполненной не столько событиями внешними — путешествиями, резкими переменами положения, решительными происшествиями, — сколько внутренними изменениями душевного строя.
Мы обладаем вроде бы достаточным количеством материала, чтобы попытаться реконструировать истоки кузминского творчества и его внутреннюю эволюцию. Количество автобиографических текстов, доступных нам сейчас, весьма значительно, но это обилие вполне может быть нейтрализовано тем, что, как это почти всегда и бывает у литераторов, автобиографичность оказывается далеко не полной. И если о каких-то событиях мы еще сможем когда-нибудь узнать и то ли включить их в общую картину, то ли оставить в небрежении, то при попытке воссоздать общую цепь событий, определивших всю жизнь поэта, прозаика, композитора Михаила Кузмина, пропуск даже одного могущего показаться ничтожным звена способен перевернуть все наши представления.
Однако попробуем все же представить себе его жизнь в том виде, в каком она известна нам сейчас, с естественными оговорками о возможных пропусках и искажениях.
Михаил Алексеевич Кузмин родился 6 октября 1872 года в Ярославле, в семье отставного военного. Однако эта почти академически звучащая фраза с самого начала оказывается в высшей степени двусмысленной, поскольку год своего рождения Кузмин очень часто называл по-разному. Чаще всего в различных справочниках и даже в документах, написанных его собственною рукой, фигурировал 1875-й, но встречался даже и 1877-й, что, естественно, несколько меняло картину существования поэта в культуре: если первая дата делала его старшим современником Брюсова и приближала по возрасту к Мережковскому, Сологубу, Вяч. Иванову, то вторая сразу отбрасывала к Блоку и Белому, почти одновременно с которыми Кузмин и дебютировал в литературе. Определение точной даты рождения, оказавшееся не столь уж простым делом[8], обнажило одну из главных черт всего отношения Кузмина к собственной биографии, подвергаемой любым изменениям в зависимости от сиюминутной внутренней задачи.
1
См., напр: Шмаков Г. Блок и Кузмин // Блоковский сборник. Тарту, 1972. Вып. 2. С. 341–364; Письма М. А. Кузмина к Блоку и отрывки из дневника М. А. Кузмина / Публ. К. Н. Суворовой // Лит. наследство. М., 1981. Т. 92. Кн. 2. С. 143–174; Cheron Georges. Letters of V. Ja. Brjusov to M. A. Kuzmin // Wiener slawistischer Almanach. Wien, 1981. Bd. 7. S. 65–79; Тименчик Р. Д., Топоров В. Н., Цивьян Т. В. Ахматова и Кузмин // «Russian Literature». 1978. VI-3; Фрейдин Ю. Л. Михаил Кузмин и Осип Мандельштам: влияние и отклики // Михаил Кузмин и русская культура XX века. Л., 1990. С. 28–31; Парнис А. Е. Хлебников в дневнике М. А. Кузмина // Там же. С. 156–165; Толстая-Сегал Е. Пастернак и Кузмин // Russian Literature and History. Jerusalem, 1989; Письмо Б.Пастернака Ю.Юркуну / Публ. Н.А.Богомолова// «Вопросы литературы». 1981. № 7. С. 225–232; Селезнев Л. Михаил Кузмин и Владимир Маяковский // «Вопросы литературы». 1989, № 11. С. 66–87; Gheron G. Mixail Kuzmin and the Oberiuty: an Overview // Wiener slawistischer Almanach. Wien, 1983. Bd. 12. S. 87-101.
2
Более подробный рассказ о творчестве Кузмина и его эпохе см. в книге: Богомолов Н. А., Малмстад Дж. Э. Михаил Кузмин: искусство, жизнь, эпоха. М, 1996. См. также Богомолов Н. А. Михаил Кузмин: статьи и материалы. М.,1995.
3
Уникальный в этом смысле пример представляет собою книга: Полушин В. В лабиринтах серебряного века. Кишинев, 1991.
4
Михайлов Е. С. Фрагменты воспоминаний о К. А. Сомове // Константин Андреевич Сомов. Мир художника: Письма. Дневники. Суждения современников. М., 1979. С. 493. Воспоминания относятся к лету 1906 г. В дневнике Кузмина нередки рассказы о том, как его принимают за «песельника».
7
Петров В.Н. Калиостро: Воспоминания и размышления о М.А. Кузмине / Публ. Г. Шмакова // «Новый журнал». 1986. Кн. 163. С. 88–89. См. также: Петров В. Н. Из «Книги воспоминаний» // Панорама искусств. М., 1980. Кн. 3. С. 150.
8
Заслуга точного определения принадлежит К. Н. Суворовой. См.: Суворова К. Н. Архивист ищет дату // Встречи с прошлым. М., 1975. Вып. 2. С. 119.