Внимательный исследователь переводческого искусства Жуковского В. Чешихин отмечал в его лучших переводах «дословность в передаче мысли автора, точное воспроизведение стихотворной формы подлинника и самоограничение в смысле безграничного уважения к подлиннику. Мастерское знание родного языка обусловило еще одно, едва ли не самое ценное для всякого переводчика достоинство: легкость и изящество слога и стиха — виртуозность, производящую впечатление вполне самостоятельного, вдохновенного и непринужденного творчества, импровизации, без чего нет впечатления чуда»[18].
Впечатление «чуда» складывается из многих признаков. В основе — глубокий синтез тематических, образных, языковых средств. Переводные баллады производят у Жуковского впечатление подлинника потому, что им свойственна творческая самостоятельность при точном переводе чужого текста. Этот почти нереализуемый идеал был осуществлен Жуковским. Отсюда — оттенение и акцентировка мотивов, наиболее близких переводчику, но не второстепенных, а связанных с самой сутью переводимого произведения. Жуковский всегда выбирал для перевода лишь произведения ему внутренне созвучные.
Оригинальных баллад у Жуковского пять. Все тридцать девять баллад, несмотря на тематические различия, представляют собой монолитное целое, художественный цикл, скрепленный не только жанровым, но и смысловым единством. Жуковского привлекали образцы, в которых с особенной остротой затрагивались вопросы человеческого поведения и выбора между добром и злом. В его балладном цикле сгущена проблематика, рассеянная в творчестве многих западноевропейских поэтов.
Добро и зло, в резком противопоставлении, фигурируют во всех без исключения балладах Жуковского. Их источник всегда и само сердце человеческое, и управляющие сердцами таинственные потусторонние силы. Романтическое двоемирие в балладах Жуковского предстает преимущественно в образах дьявольского и божественного начал. Дьявол и бог — образы программные для Жуковского, причем никогда дьявол не фигурирует у него как дух протеста, но всегда, по христианской традиции, как дух зла. Средневековые религиозные поверья интересовали Жуковского не только с точки зрения их романтической «экзотичности»: поэту импонировала прямолинейность веры в чудеса спасения и погибели души. Только в четырех балладах («Гаральд», «Рыбак», «Лесной царь», «Доника») фантастика не имеет этической функции, «чудесное» изображается как иррациональное, что было более характерно для европейской предромантической и романтической баллады.
Жуковского глубоко занимали также проблемы судьбы, личной ответственности и возмездия. Отсюда — его интерес к «античным» — балладам Шиллера. В силу традиции на античном материале эти проблемы получали наиболее обобщающе-философское и наименее декоративное решение.
По своей исторической функции в русской литературе и по существу баллады Жуковского — баллады романтические. Более того, хотя в некоторых деталях (особенно в ранний период) Жуковский «архаичнее» своих образцов, в самой сути понимания человека и мира он выступает иногда более романтиком. Известно, что он романтизировал Гете и Шиллера, усиливая стремление героя к идеалу, к недостижимому прекрасному. Его оригинальные баллады, в особенности лирическая «Эолова арфа», — произведения чисто романтические.
Главное даже не в фантастике, не в преобладании средневековых сюжетов, не в мистике, как таковой, а в понимании душевных коллизий как сложного комплекса переживаний, соотнесенных с тайной жизнью мира. Это сближало баллады Жуковского с его лирикой.
Жуковский зачастую смягчает яркие и пестрые краски, в частности в описаниях внешних атрибутов средневековья. Однако он делает это с большим тактом, вовсе не жертвуя историческим колоритом, а, наоборот, выявляя его суть. В восприятии русских читателей, которые не имели специфически рыцарских средних веков, обилие деталей могло бы эту суть заслонить. Жуковский усиливает в балладах лиризм. Это в наибольшей мере одушевляло его переводы дыханием оригинального творчества.
Атмосфера опоэтизирования в балладах Жуковского — сугубо романтическая. Она ничего общего не имеет с условностью. Она создает впечатление романтической вдохновенности, сопричастности поэта и читателя таинственной и возвышенной жизни мира.
Начиная с 1815 года в поэзии Жуковского усиливаются мистические мотивы и немецкое влияние, чему вначале способствовали его частые наезды в Дерпт, а затем обязанности придворной службы (о чем ниже) и поездки в Германию. На него произвел большое впечатление знаменитый романтик Новалис; поэт лично познакомился в Дрездене с Л. Тиком. Мечтательное воображение, свойственное и ранее его стихам, органически перерастает в мистическую концепцию двух миров — таинственного мира сущностей и видимого мира явлений. Мистицизм Жуковского имеет ярко выраженную религиозную окраску и питается в первую очередь христианскими представлениями о бессмертии души. Поэтому Жуковский не принял крайностей немецкой романтической мистики. Впрочем немецкая романтическая эстетика (в частности, эстетика Августа Шлегеля) как раз и провозглашала христианское учение о бессмертии души и бесконечности основой романтического искусства. Жуковский был несомненно ориентирован в романтической немецкой эстетике (особенно внимательно он изучал Фихте), но до поездок в Дерпт, а затем в Германию он имел о ней общее представление, и его практика опережала его теорию.