От напасти такой помилуй —
что за девочка: бровь дугой,
руки — крюки,
зовут Людмилой,
разумеется — дорогой.
Я от Волги свое до Волхова
по булыжникам на боку,
под налетами ветра колкого,
сердце волоком волоку.
Я любую повадку девичью
к своему притяну суду,
если надо, поставлю с мелочью
и с дешевкой в одном ряду.
Если девочка скажет:
— Боренька,
обожаю тебя… (смешок)
и тебя умоляю — скоренько
сочини про меня стишок,
опиши молодую жизнь мою,
извиняюсь…
Тогда, гляди,
откачу, околпачу, высмею,
разыграю на все лады.
Отметайся с возможной силой,
поживей шевели ногой…
Но не тот разговор с Людмилой,
тут совсем разговор другой…
Если снова
лиловый, ровный,
ядовитый нахлынет мрак —
по Москве,
Ленинграду
огромной,
тяжкой бомбой бабахнет враг…
Примет бедная Белоруссия
стратегические бои…
Выйду я,
а со мною русая
и товарищи все мои.
Снова панскую спесь павлинью
потревожим, сомнем, согнем,
на смертельную первую линию
встанем первые под огнем.
Так как молоды,
будем здорово
задаваться,
давить фасон,
с нами наших товарищей прорва,
парабеллум и смит-вессон.
Может быть,
погуляю мало с ним, —
всем товарищам и тебе
я предсмертным хрипеньем жалостным
заявлю о своей судьбе.
Рухну наземь —
и роща липовая
закачается, как кольцо…
И в последний,
дрожа и всхлипывая,
погляжу на твое лицо.
1931
ПИСЬМО НА ТОТ СВЕТ
Вы ушли, как говорится, в мир иной…
1
Локти в стороны, боком, натужась,
задыхаясь от гонора, вы
пробивались сквозь тихий ужас
бестолковой любви и жратвы.
Било горем, тоской глушило
и с годами несло на слом,
но под кожей крест-накрест жила
вас вязала морским узлом.
Люди падали наземь от хохота,
от метафор не в бровь, а в глаз,
и огромная желтая кофта —
ваше знамя — покрыла вас.
Сволочь разную гробивший заживо,
вы летели — ваш тяжек след,
но вначале для знамени вашего
вы не тот подобрали цвет.
После той смехотворной кофты
поднимаете к небу вы
знамя Нарвской заставы и Охты,
знамя Сормова И Москвы.
И, покрытая вашим голосом,
громыхая, дымя, пыля,
под заводами и под колосом
молодая встает земля.
2
Как на белогвардейца — разом,
без осечки,
без «руки вверх»,
вы на сердце свое, на разум
поднимаете револьвер.
И подводной скалою быта
нам на долгое горе, на зло,
к черту, вдребезги вся разбита
ваша лодка и ваше весло.
И отходите в потусторонний,
вы на тот отбываете свет —
провожает вас грай вороний,
желтоватого знамени цвет.
Но с открытыми головами
мы стоим —
костенеет рука,
опускаются также над вами
и багровые наши шелка.
Мы читаем прощальную грамоту,
глушим злобу мы в сердце своем,
дезертиру и эмигранту
почесть страшную воздаем.
Он лежит, разодет и вымыт,
оркестровый встает тарарам…
Жаль, что мертвые сраму не имут,
что не имет он собственный срам.
3
Время для разговоров косвенных,
и они не мешают порой:
вот приходит ваш бедный родственник
за наследством — французский король.
Вот, легонечко взятый в розги,
в переделку — то в жар, то в лед
исторический барин <…>
крокодиловы слезы льет.
До чего нечисты и лживы —
рвет с души
и воротит всего —
что поделать?
А были бы живы,
почесали б того и сего…
Кем на то разрешение выдано?
Я надеюсь, что видно вам,
и с того даже света видно
этот — вам посвященный — срам.