В передаче русского поэта я впервые узнал Лонгфелло, Уитмена, Дикинсон, Мастерса, Роберта Фроста, Элиота, Майкла Голда, Карла Сэндберга. Внешне, если судить по портретам, этот последний похож, как мне казалось, на своего переводчика. Когда я сказал об этом Михаилу Александровичу, он улыбнулся, ему, очевидно, понравилось сравнение.
Открытие поэтической Америки благодаря Михаилу Зенкевичу состоялось. Книгу читали. Вот свидетельство этого интереса: стихотворение Роберта Фроста «Цветочная поляна» в переводе Михаила Зенкевича стало любимой песней студентов в 60-е годы. Всюду, где они собирались, возникала эта песня. Многие знали, что это стихотворение Фроста, но только единицы помнили, что это перевод Зенкевича.
Михаил Зенкевич прожил до 1973 года — большую для горемычных акмеистов жизнь: восемьдесят семь лет. Он был всесторонне одаренным и основательно образованным человеком. Он не дал себе права пойти поперек судьбы и следовал завету Достоевского: «Смирись, гордый человек». Возможно, этот стоик сам перешел себе дорогу и не дал свободно развиваться заложенному в нем дару?
Витальное начало наиболее ощутимо у раннего Михаила Зенкевича. Торжество плоти. Доисторическое существование. Мощь жизненных сил, рвущихся к созиданию. Физическая тяжесть строки.
«Огнетуманные светила» («Марк Аврелий»), «Выгнувши конусом кратер лунный, потоками пальм истекает вулкан» («Грядущий Аполлон»), «Серебристая струйка детского голоса» («Тигр в цирке»), «И мглится блеск» («Купанье»), «Растоплена и размолота полунощной лазури ледяная гора. День — океан из серебра. Ночь — океан из золота» («Мамонт»). Это примеры образности раннего Зенкевича. В поэзию ворвались геология и зоология. Они вошли в плоть и кровь его образов.
«Поэт предельной крепости, удивительный метафорист» — эти слова о Михаиле Зенкевиче принадлежат Борису Пастернаку, который, в свою очередь, сам был «удивительным метафористом», за творчеством которого автор «Дикой порфиры» следил с напряженным интересом. В наших с Михаилом Александровичем беседах Борис Пастернак занимал большое место. Зенкевич — метафорист в пределах двух-трех слов (см. первый приведенный здесь пример — «огнетуманные светила»), в пределах строки и строфы, целой книги (имеется в виду невышедшая — «Со смертью на брудершафт»).
Вместе со стихами Михаила Зенкевича я знакомился и с произведениями незаслуженно забытого Владимира Нарбута, тоже истинного акмеиста. Я в жизни так и не встретил его. Зенкевич урывками, каждый раз недоговаривая и обещая договорить, создавал устный портрет своего победоносного и горемычного друга.
Первые книги стихов после 1910 года выходили одновременно или одна за другой. Это было зело урожайное время для русской поэзии. «Жемчуга», «Вечер», «Камень», «Дикая порфира» и — обязательно надо добавить — «Аллилуйя» Владимира Нарбута. Книга «Аллилуйя» вызвала протест властей, автора осудили за порнографию. Он должен был оставить Петербургский университет, расстаться с близким другом Михаилом Зенкевичем и уехать из России. По опубликованным Л. Пустильник письмам Нарбута к Зенкевичу видно, сколь тесной была дружба этих поэтов: «Мы ведь как братья, по крови литературной, мы такие. Знаешь, я уверен, что акмеистов только два — я да ты». Нарбут предлагал Зенкевичу совместное печатание:
«Это будет наш блок — „Зенкевич и Нарбут“». «…Хотя голодно, хотя плохо и трудно, но все-таки я бы хотел, чтобы ты был рядом со мной».
Было для меня заметно, что Михаил Александрович намеренно загнал себя в тень, вернее — добровольно выбрал теневую позицию. Ему было неуютно в эпоху после 1917 года. Неуютно и зябко. Зябко и тягостно. Серебро все больше и больше добавлялось к его золотым кудрям. Потом возобладало серебро. О Зенкевиче позабывали. Правда, были люди, которые продолжали восторгаться им, а известная актриса Вахтанговского театра Зоя Константиновна Бажанова, жена Павла Антокольского, неизменно считала Михаила Зенкевича первым российским поэтом. Так и произносила — как формулу. И внушала это другим. Она упоительно читала стихи Михаила Зенкевича за кофе, на улице, на Пахре.
«Первый российский поэт» в эпоху унификации старался пригасить свой блеск, выключить фары. Так он жил. Не вдруг открывалась тайная драма этого человека. Эта драма видна в малом и большом. В 1924 году Зенкевич говорил о Пушкине: