15 апреля 1871
НОЧЬ В БРЮССЕЛЕ
К невзгодам будничным привыкнуть должен я.
Вот, например, вчера пришли убить меня.
А все из-за моих нелепейших расчетов
На право и закон! Несчастных идиотов
Толпа в глухой ночи на мой напала дом.
Деревья дрогнули, стоявшие кругом,
А люди — хоть бы что. Мы стали подниматься
Наверх с большим трудом. Как было не бояться
За Жанну? Сильный жар в тот вечер был у ней.
Четыре женщины, я, двое малышей —
Той грозной крепости мы были гарнизоном.
Никто не приходил на помощь осажденным.
Полиция была, конечно, далеко;
Бандитам — как в лесу, вольготно и легко.
Вот черепок летит, порезал руку Жанне.
«Эй, лестницу! Бревно! Живей, мы их достанем!»
В ужасном грохоте наш потерялся крик.
Два парня ринулись: они в единый миг
Притащат балку им из ближнего квартала.
Но занимался день, и это их смущало.
То затихают вдруг, то бросятся опять,
А балки вовремя не удалось достать!
«Убийца!» Это — мне. «Тебя повесить надо!»
Не меньше двух часов они вели осаду.
Утихла Жанна: взял ее за ручку брат.
Как звери дикие, опять они рычат.
Я женщин утешал, молившихся от страха,
И ждал, что с кирпичом, запущенным с размаха
В мое окно, влетит «виват» хулиганья
Во славу цезаря, изгнавшего меня.
С полсотни человек под окнами моими
Куражились, мое выкрикивая имя:
«На виселицу! Смерть ему! Долой! Долой!»
Порою умолкал свирепый этот вой:
Дальнейшее они решали меж собою.
Молчанья, злобою дышавшего тупою,
Минуты краткие стремительно текли,
И пенье соловья мне слышалось вдали.
29 мая 1871
ИЗГНАН ИЗ БЕЛЬГИИ
«Предписано страну покинуть господину
Гюго». И я уйду. Хотите знать причину?
А как же иначе, любезные друзья?
В ответ на возглас: «Бей!» — отмалчиваюсь я.
Когда толпа бурлит, заряженная злобой,
На вещи у меня бывает взгляд особый.
Мне огорчительны злопамятство и месть;
Я смею Броуна Писарро предпочесть;
Я беззастенчиво браню разгул кровавый.
Порядок в той стране, где властвуют оравы
Убийц, где топчут в грязь, где каждый зол, как пес,
По-моему, скорей походит на хаос.
Да, мне как зрителю нисколько не по нраву
Турнир, где мрачную оспаривают славу
Риго у Винуа, и у Сиссе — Дюваль.
Любых преступников, — то знать ли, голытьба ль, —
Обычай мой — валить в одну и ту же яму
Да, преступления я не прощу ни «хаму»,
Ни принцу, кто живет в почете отродясь.
Но если б выбирать пришлось, то я бы грязь,
Наверно, предпочел роскошной позолоте.
Винить невежество! Да что с него возьмете?
Я смею утверждать, что чем нужда лютей,
Тем злоба яростней и что нельзя людей
Ввергать в отчаянье; что если впрямь, как воду,
Льют кровь диктаторы, то люди из народа
Ответственны за то не больше, чем песок
За ветер, что его мчит вдоль и поперек.
Они взвиваются, сгустясь в самум железный,
И жгут огнем, крушат, став атомами бездны.
Назрел переворот — и зверству нет помех,
Стал ветер деспотом. В трагичных схватках тех
Уж если нужно бить, заботясь о престиже,
То бейте по верхам, минуя тех, кто ниже.
Пусть был Риго шакал, к чему ж гиеной слыть?
Как! Целый пригород в Кайенну заточить!
Всех сбившихся с пути — в оковы, без изъятья?
Претит мне Иль-о-Пен, Маза я шлю проклятья!
Пусть грязен Серизье и хищен Жоаннар,
Но представляете ль, какой тоски угар
В душе у блузника, кто без тепла, без крова,
Кто видит бледного и, как червяк, нагого
Младенца своего; кто борется, ведом
Надеждой лучших дней; кто знает лишь о том,
Что тяжко угнетен, и верит непрестанно,
Что, разгромив дворец, низвергнет в прах тирана?
И безработицу и горе он терпел —
Ведь есть же, наконец, терпению предел!
Я слышу: «Бей! Руби!» — терзаясь и бледнея;
Мне совесть говорит, что гнусного гнуснее
Расправа без суда. Да, я дивлюсь тому,
Как могут в наши дни схватить людей в дому,
Что близ пожарища, их обвинить в поджоге,
И наспех расстрелять, и, оттащив к дороге,
Известкою залить — и мертвых и живых!
Я пячусь в ужасе от ямин роковых,
От ямин стонущих: я знаю — там, единой
Судьбой сведенные, заваленные глиной,
Пробитые свинцом, увы, и стар и мал,
Невиноватые с виновными вповал.
На ледяной засов я б запер эти ямы,
Чтоб детский хрип избыть, тяжелый и упрямый!
От смертных голосов утратил я покой;
Я слышать не могу, как под моей ногой
Тела шевелятся; я не привык на плитах
Топтать истошный крик и стоны недобитых.
Вот почему, друзья, изгнанник-нелюдим,
Всем, всем, кто побежден, отвергнут и травим,
Готов я дать приют. Причудлив до того я,
Что увидать хочу неистовство людское
Утихомиренным без грозных кулаков.
Я широко раскрыть назавтра дверь готов
И победителям, в черед свой побежденным.
Я с Гракхом всей душой, но я и с Цицероном.
Достаточно руки, заломленной в мольбе,
Чтоб жалость и печаль я ощутил в себе.
Я сильных к милости дерзаю звать открыто —
И потому, друзья, опаснее бандита.
Вон это чудище! Пускай исчезнет с глаз!
Подумайте! Пришлец, заняв жилье у нас
И подати платя, как гражданин достойный,
Посмел надеяться, что будет спать спокойно!
Но если не убрать урода, то страна —
В большой опасности! Ей гибель суждена!
За дверь разбойника, без лишнего раздумья!
О, ведь предательство — взывать к благоразумью,
Когда безумны все. Я — изверг, вот каков!
Ягненка вырвать я способен из клыков
Волчицы. Как! В народ я верю по сегодня,
И в право на приют, и в милости господни!
Священство — в ужасе, дрожит сенат, смущен…
Как! Горла никому не перерезал он?
Как! Он не в силах мстить, в нем сердце — не шакалье;
Отнюдь ни злобы нет, ни ярости в каналье!
Да, обвинения те к истине близки, —
Хотел бы я в хлебах полоть лишь сорняки;
Мне ясный луч милей, чем молния из тучи;
По мне — кровавых ран не лечат желчью жгучей;
И справедливости нет выше для меня,
Чем братство. Чужды мне раздоры и грызня.
Доволен я, когда не рушат в прах, а строят.
По мне — открытое мягкосердечье стоит
Всех добродетелей. И жалость в бездне мук,
Служанка страждущих, мне — госпожа и друг.
Чтоб оправдать, стремлюсь понять я, не лукавя.
Мне нужно, чтоб допрос предшествовал расправе.
Взвод и огонь в упор, чтоб водворить покой,
Мне дики. Убивать ребенка — смысл какой?
Пусть был бы школьником, пусть жил бы! И мгновенно
Бросает клику в дрожь от речи откровенной:
«И, в довершение всех ужасов, скоты
Заговорили». Там не терпят прямоты.
«Субъекта» прозвище дано моей особе.