Для художника, которого практика в пределах одного языка, его собственного, убедила, что сущность и стиль — одно, шоком оказывается открытие, что произведение искусства может представляться потенциальному переводчику разбитым на форму и содержание и что вообще может стоять вопрос о передаче одного без другого. На самом деле, то, что происходит, — это все же радость мониста: лишенный своего основного словесного существа, оригинальный текст не сможет парить и петь; но его с большим удовольствием можно анатомировать, приготовить препарат и научно исследовать во всех его органических подробностях. {112}
Набоков написал несколько статей о переводе («The Art of Translation» («Искусство перевода», 1941), «Problems of Translation» («Проблемы перевода», 1955), «Заметки переводчика» (1957), «Заметки переводчика 2» (1957), «The Servile Path» («Рабский путь», 1959)), в которых сформулировал генеральную идею «буквального перевода»: «Термин „буквальный перевод“ тавтологичен, поскольку что бы то ни было другое — это на самом деле не перевод, а имитация, адаптация или пародия», цель буквального перевода — «воспроизвести с абсолютной точностью только текст, и ничего кроме текста», передать «так точно, как позволяют ассоциативные и синтаксические возможности другого языка, точное контекстуальное значение оригинала <…> „буквальный перевод“ подразумевает верность не только прямому смыслу слова или предложения, но и их подразумеваемому смыслу; это семантически точная интерпретация, и не обязательно лексическая (сохраняющая значение слова вне контекста) или конструкционная (подчиняющаяся грамматическому порядку слов в тексте)». Многочисленные жертвы, которых требует такая школа перевода, должны компенсироваться примечаниями: «Я требую перевода с обильными примечаниями, достигающими, как небоскребы, верха страницы, чтобы остался только проблеск одной строчки текста между комментарием и вечностью». {113} Набоков почти дословно повторил эти принципы (уже после резкой полемики, вызванной его переводом «Евгения Онегина», в ходе которой Александр Гершенкрон справедливо заметил, что «перевод Набокова можно и даже следует изучать, но, несмотря на всю его изобретательность и временами блеск, его невозможно читать») {114} ) в интервью Альфреду Аппелю (1966):
Скончавшийся автор и обманутый читатель — вот неизбежный итог претендующих на художественность переложений. Единственная цель и оправдание перевода — дать наиболее точные из возможных сведения, а для этого годен лишь буквальный перевод, причем с комментарием. {115}
Набоков даже посвятил шуточное стихотворение, написанное в марте 1952 года, переводческому труду и предательнице-рифме:
Как показал Александр Долинин, {116} набоковский перевод «Евгения Онегина» служит не только способом привлечь внимание читателей к пушкинскому оригиналу, но имеет и специфическую эстетическую функцию: разительным контрастом между частыми синтаксическими неловкостями и странным словоупотреблением, за которое его упрекали критики, с одной стороны, и «теснотой стихового ряда» в пределах каждой строки, частым сохранением звуковой игры и ямбического размера оригинала, с другой стороны, Набоков создает эффект остранения пушкинского текста как частичнопереводимого на иностранный язык.