Выбрать главу
Из блеска в тень и в блеск из тени с лазурных скал ручьи текли, в бреду извилистых растений овраги вешние цвели.
И в утро мира это было: дикарь еще полунемой, с душой прозревшей, но бескрылой, — косматый, легкий и прямой, —
заметил, взмахивая луком, при взлете горного орла, с каким густым и сладким звуком освобождается стрела.
Забыв и шелесты оленьи, и тигра бархат огневой, — он шел, в блаженном удивленьи играя звучной тетивой.
Ее притягивал он резко и с восклицаньем отпускал. Из тени в блеск и в тень из блеска ручьи текли с лазурных скал.
Янтарной жилы звон упругий напоминал его душе призывный смех чужой подруги в чужом далеком шалаше.
И это было в утро мира, и угасая, и горя, казалось, призрачная лира звенит в руках у дикаря.

17. «Я на море гляжу из мраморного храма…»

Я на море гляжу из мраморного храма: в просветах меж колон, так сочно, так упрямо, бьет в очи этот блеск, до боли голубой. Там — благовония, там — звоны, там — прибой, а тут на вышине — одна молитва линий стремительно простых; там словно шелк павлиний, тут целомудренность бессмертной белизны. О муза, будь строга! Из храма, с вышины, — гляжу на вырезы лазури беспокойной, — и вот, восходит стих, мой стих нагой и стройный, и наполняется прохладой и огнем, и возвышается, как мраморный, и в нем сквозят моей души тревоги и отрады, как жаркая лазурь в просветах колоннады.

18. «Туман ночного сна, налет истомы пыльной…»

Туман ночного сна, налет истомы пыльной         смываю мягко-золотой, тяжелой губкою, набухшей пеной мыльной,         благоуханной и густой.
Голубоватая, в купальне млечной-белой,         вода струит чуть зримый пар, и благодарное я погружаю тело         в ее глухой и нежный жар.
А после, насладясь той лаской шелковистой,         люблю я влагой ледяной лопатки окатить… Мгновенье — и пушистой         я обвиваюсь простыней.
Чуть кожа высохла — прохлада легкой ткани         спадает на плечи, шурша… Для песен, для борьбы, для сказочных исканий         готовы тело и душа.
Так мелочь каждую — мы, дети и поэты, —         умеем в чудо превратить, в обычном райские угадывать приметы,         и что ни тронем — расцветить…

19. «На черный бархат лист кленовый…» {*}

На черный бархат лист кленовый я, как святыню, положил: лист золотой с пыльцой пунцовой между лиловых тонких жил.
И с ним же рядом, неизбежно, старинный стих — его двойник, простой и радужный и нежный, в душевном сумраке возник;
И всё нежнее, всё смиренней он лепетал, полутаясь, но слушал только лист осенний, на черном бархате светясь…
<7 декабря 1921>

20. «Нас мало — юных, окрыленных…» {*}

Нас мало — юных, окрыленных, не задохнувшихся в пыли, еще простых, еще влюбленных в улыбку детскую земли.
Мы только шорох в старых парках, мы только птицы; мы живем в очарованье пятен ярких, в чередованье звуковом.
Мы только смутный цвет миндальный, мы только первопутный снег, оттенок тонкий, отзвук дальний, — но мы пришли в зловещий век.
Навис он, грубый и огромный, но что нам гром его тревог? мы целомудренно бездомны, и с нами звезды, ветер, Бог.
<29 января 1922>

21. «Садом шел Христос с учениками…» {*}

На годовщину смерти Достоевского

Садом шел Христос с учениками… Меж кустов на солнечном песке, вытканном павлиньими глазками, песий труп лежал невдалеке.
И резцы белели из-под черной складки, и зловонным торжеством смерти — заглушен был ладан сладкий теплых миртов, млеющих крутом.