Выбрать главу
Над влагой душу наклоня, так незаметно ты привыкнешь к кольцу тончайшего огня; и вдруг поймешь, и тихо вскрикнешь, и тихо позовешь меня…

31. «О светлый голос, чуть печальный…» {*}

О светлый голос, чуть печальный, слыхал я прежде отзвук твой, пугливый, ласково-хрустальный, в тени, под влажною листвой, и в старом доме, в перезвоне подвесок-искорок… Звени, и будут ночи, будут дни полны видений, благовоний; забуду ветер для тебя, игравший в роще белоствольной, навек забуду ветер вольный, твой лепет сладостный любя… Очарованье звуковое, не умолкай, звени, звени. Я вижу прошлое живое, между деревьями огни в усадьбе прадеда, и окна открыты настежь, и скользят — как бы шелковые волокна — цветные звуки в темный сад, стекая с клавишей блестящих под чьей-то плещущей рукой и умолкая за рекой, в полях росистых, в синих чащах.

32. «Все окна открыв, опустив занавески…»

Все окна открыв, опустив занавески,        ты в зале роялю сказала: живи! Как легкие крылья во мраке и в блеске        задвигались руки твои.
Под левой — мольба зазвенела несмело,        под правою — отклик волнисто возник, за клавишем клавиш, то черный, то белый,        звеня погружался на миг.
В откинутой крышке отливы лоснились,        и руки твои, отраженные там, как бледные бабочки, плавно носились        по черным и белым цветам.
И звуки холмились во мраке и в блеске,        и ропот взбирался, и шепот сбегал, и ветер ночной раздувал занавески        и звездное небо впускал.

33. «В полнолунье, в гостиной пыльной и пышной…»

В полнолунье, в гостиной пыльной и пышной, где рояль уснул средь узорных теней, — опустив ресницы, ты вышла неслышно         из оливковой рамы своей.
В этом доме ветхом, давно опустелом, над лазурным креслом, на светлой стене между зеркалом круглым и шкапом белым,         улыбалась ты некогда мне.
И блестящие клавиши пели ярко, и на солнце глубокий вспыхивал пол, и в окне, на еловой опушке парка,         серебрился березовый ствол.
И потом не забыл я веселых комнат, и в сиянье ночи, и в сумраке дня, на чужбине я чуял, что кто-то помнит         и спасет и утешит меня.
И теперь ты вышла из рамы старинной, из усадьбы любимой, и в час тоски я увидел вновь платья вырез невинный,         на девичьих висках завитки.
И улыбка твоя мне давно знакома и знаком изгиб этих тонких бровей, и с тобою пришло из родного дома         много милых, душистых теней. —
Из родного дома, где легкие льдинки чуть блестят под люстрой, и льется в окно голубая ночь, и страница из Глинки         на рояле белеет давно…

34. «О любовь, ты светла и крылата…» {*}

О любовь, ты светла и крылата, — но я в блеске твоем не забыл, что в пруду неизвестном, когда-то, я простым головастиком был.
Я на первой странице творенья только маленькой был запятой, — но уже я любил отраженья в полнолунье и в день золотой.
И, дивясь темно-синим стрекозкам, я играл, и нырял, и всплывал, отливал гуттаперчевым лоском и мерцающий хвостик свивал.
В том пруду изумрудно-узорном, где змеились лучи в темноте, где кружился я живчиком черным, — ты сияла на плоском листе.
О любовь. Я за тайной твоею возвращаюсь по лестнице лет… В добрый час водяную лилею полюбил головастик-поэт…

35. ГЛАЗА {*}

Под тонкою луной, в стране далекой, древней, так говорил поэт смеющейся царевне:
«Напев сквозных цикад умрет в листве олив, погаснут светляки на гиацинтах смятых, но сладостный разрез твоих продолговатых атласно-темных глаз, их ласка, и отлив чуть сизый на белке, и блеск на нижнем веке, и складки нежные над верхним, — верь, навеки останутся в моих сияющих стихах, и людям будет мил твой длинный взор счастливый, пока есть на земле цикады и оливы и влажный гиацинт в алмазных светляках».