Выбрать главу
И вот, таинственно-внезапно, как паденье звезды, — задумчиво-беззвучно, как полет цветочного пушка, — одна, затем другая тень малая скользит, белеясь и мигая: рождаются во тьме седые мотыльки.
На ствол я навожу круг лампочки карманной и вижу: пять ночниц вбирают сок дурманный, блаженно выпустив витые хоботки и крылья серые на розовой подкладке подняв, оцепенев, — и вдруг, взмахнув крылом скрываются во мрак — и вновь на запах сладкий слетаются легко. Стою перед стволом, внимательно слежу наряд их полуявный, окраску и узор, и, выбрав мотылька, над самою корой я всплескиваю плавно белесой кисеей широкого сачка.
Чудесные часы! Восторг воспоминанья! Волнуется душа… Латинские названья кружатся в голове, — а ночь тепла, мутна… Висит в набухшей мгле лимон луны огромный. Вдали, между ветвей, за клумбами, за темной площадкою, — горят в усадьбе три окна. Оттуда в должный час меня окликнуть можно, сказать, что спать пора, и, выглянув в окно, увидеть: черный сад, фонарик осторожный, мелькнувшего сачка белесое пятно…
И возвращаюсь я с добычею воздушной: еще стучится жизнь о стенки коробка, на вату лью эфир, холодный, сладко-душный; под грудку я беру малютку мотылька, — слабеет, гаснет он — крылатый человечек, и в пробковую щель меж липовых дощечек поимки бережно я вкалываю в ряд. Усните, крылышки, глазастые головки,        тончайшие сяжки!..                            Вот пухлый шелкопряд, рябой, как палый лист; вот крылья черной совки с жемчужной ижицей на жилке узловой; вот веер крохотный с бахромкой световой; вот кроткий старичок, монашек в темной рясе — и вот царевна их, невеста ветерка: две ленты бархата на розовом атласе, фламинговый пушок на кончике брюшка…
Спасибо, нежные!.. шли годы за годами, вы таяли с теплом и вспыхивали вновь. Неизъяснимую я чувствовал любовь, мечтательно склонясь над вашими рядами в стеклянных ящиках душистых и сухих, как легкие листы больших, поблекших библий с цветами блеклыми, заложенными в них… Не знаю, мотыльки, быть может, вы погибли; проникла плесень, моль, подъели червячки, сломались крылышки, и лапки, и сяжки, — иль руки грубые заветный шкап открыли и хрустнуло стекло, — и вы превращены в цветную горсточку благоуханной пыли…
Не знаю, нежные, — но из чужой страны гляжу я в глубину тоскующего сада; я помню вечера в начале листопада, и дуб мой на лугу, и запах медовой, и желтую луну над черными ветвями, — и плачу, и лечу, и в сумерки я с вами витаю и дышу под ласковой листвой.
<15 марта 1922>

IV. ДВИЖЕНЬЕ

48. В ПОЕЗДЕ {*}

Я выехал давно, и вечер неродной         рдел над равниною нерусской, и стихословили колеса подо мной,         и я уснул на лавке узкой.
Мне снились дачные вокзалы, смех, весна,         и, окруженный тряской бездной, очнулся я, привстал, и ночь была душна,         и замедлялся ямб железный.
По занавеске свет, как призрак, проходил.         Внимая трепету и тренью смолкающих колес, я раму опустил:         пахнуло сыростью, сиренью.
Была передо мной вся молодость моя:         плетень, рябина подле клена, чернеющий навес, и мокрая скамья,         и станционная икона.
И это длилось миг… Блестя, поплыли прочь         скамья, кусты, фонарь смиренный. Вот хлынула опять чудовищная ночь,         и мчусь я, крошечный и пленный.
Дорога черная, без цели, без конца,         толчки глухие, вздох и выдох, и жалоба колес, как повесть беглеца         о прежних тюрьмах и обидах.
4 июля 1921; Груневальд

49. ЭКСПРЕСС {*}

На сумрачном вокзале по ночам торжественно и пусто, как в соборе, — но вот, вдали вздохнуло словно море, скользнула дрожь по двум стальным лучам, бегущим вдаль, сходящимся во мраке, — и щелкнули светящиеся знаки, и в черной глубине рубин мигнул, за ним — полоска янтарей, и гул влетел в вокзал, могучий гул чугунный, — из бездны бездн, из сердца ночи лунной, как бы катясь с уступа на уступ.