V
Вы взломщик касс и крестный крыс отец,
все рты мертвы, тюремны миллионы.
Но из Имен в Двадцатом Веке — кто?
«За Сталина!» — Вторая мировая.
Генералиссимус! Из вен и цифр
всех убиенных воинов — строка та.
Но если есть Истории Весы,
они запомнят залпы Сталинграда.
А претенденты — пойнтеры на свод
загонов власти — так ль уж на диете?
Ведь грамота террора и свобод
известна тем и тем, и кто тут дети?
А те, кто врал, воруя мясо льва,
и в алкоголя пляске ножкой топал,
VI
их каменная тоже голова
стоит, в ней свищут ветры свалки трупов.
Как лед кладбищ по марту — полубог,
о, сколько лбов над мертвыми поникли,
вот лужица пылает, как плюмбум,
в ней луковицу моют жены пьяниц.
Кто умер, женщина? Сквозь тело вой
твое, как будто роды у буренки.
Зачем лежишь ты, дева, с головой,
что тянешь песню — бечевой бурлацкой?
Я к женщинам неплохо отношусь,
в них пафос есть, и пьют — живым на зависть,
писатель Чехов, женских душ Антон,
их сестрами считал, да умер сам ведь.
VII
Не видите, как женских я у ног
в запретную вошел, безлюбый, область?
Я, говорящий из среды огня,
вы помните ли мой высокий образ?
В тот день морозный, в облаках, а шуб —
моря-меха, а в них краснеют рты тут,
я — голос весь, но отзвука у душ
не светится со щек со слезной ртутью.
В тот день недели вопреки рукам
не делайте из женщин изваяний,
их образ в мраморе — он не кумир,
не красьте рты, не жгите кровь из вен их.
Хоть рыба ходит в жизни ниже всех,
ее известность возбуждает зависть…
VIII
Жить без греха — вот самый гнусный грех
мужской. И тут кончаю мысли запись.
В день дунь на рудниках сержант с гвоздем
как век, кует, вбивает в яблок святость,
в день дам, их, пьющих на коленках дегть
в корытцах, как клинические свинки,
в день дур, войдя, рабочий брат-баран
сестру-овцу в заплыве с алкоголью
ударом в зубы вздует, как рабынь,
на жесть положит и зажжет оглоблю…
Но женщина! — на жести вспомнит кос
мытье… Вот: целомудрия ругатель,
я их жалею, пьющих из корытц,
где снимут с ног — хоть похоть б у рубах тех!
IX
Снег, как павлин в саду, — цветной, с хвостом,
с фонтанчиком и женскими глазами.
Рябиною синеет красный холм
Михайловский, — то замок с крышей гильзы!
Деревья-девушки по две в окнах,
душистых лип сосульки слез — годами.
На всех ветвях сидят, как на веках,
толстея, голубицы с голубями.
Их мрачен рот, они в саду как чернь,
лакеи злые, возрастом геронты,
свидетели с виденьями… Но речь
Истории — им выдвигает губы!
Михайловский готический коралл!
Здесь Стивенсон вскричал бы вслух: «Пиастры!»
X
Мальтийский шар, Лопухиной колер…
А снег идет в саду, простой и пестрый.
Нет статуй. Лишь Иван Крылов, статист,
зверолюбив и в позе ревизора,
а в остальном сад свеж и золотист,
и скоро он стемнеет за решеткой.
Зажжется рядом невских волн узор;
как радуг ряд! Голов орлиных злато
уж оживет! И статуй струнный хор
руками нарисует свод заката,
и ход светил, и как они зажглись,
и пасмурный, вечерний рог горений!
Нет никого… И снег из-за кулис,
и снег идет, не гаснет, дивный гений!
XI
Одиннадцать у немцев цифра эльф,
за нею цвельф, и дальше нету цифры,
час по лбу били, и убит был лев,
входили эльфы, выходили цвельфы.
С эльф-цвельфом в шаг и шапкой набекрень,
с шампанским в ртах, — бог боя, берегись сам! —
на новый дом, Михайловский дворец
ведут колонны Пален и Беннигсен.
Что ж Павел пал, бульдожий, одеял
боящийся, убитый с кровью, сиплый?..
Семей сто тысяч войск — на одного!..
Сын с ними, Александр? Узнаем, с ними ль.
Озер географических глаза —
как ожерелья дьявола, читатель!